Иван Бунин

«Мадрид»

Поздним вечером шел в месячном свете вверх по Тверскому бульвару, а она навстречу: идет гуляющим шагом, держит руки в маленькой муфте и, поводя круглой каракулевой шапочкой, надетой слегка набекрень, что-то напевает. Подойдя, приостановилась: — Не хочете ли разделить компанию? Он посмотрел: небольшая, курносенькая, немножко широкоскулая, глаза в ночном полусвете блестят, улыбка милая, несмелая, голосок в тишине, в морозном воздухе чистый... — Отчего же нет? С удовольствием. — А вы сколько дадите? — Рубль за любовь, рубль на булавки. Она подумала. — А вы далеко живете? Недалеко, так пойду, после вас еще успею походить. — Два шага. Тут, на Тверской, номера «Мадрид». — А, знаю! Я там раз пять была. Меня туда один шулер водил. Еврей, а ужасно добрый. — Я тоже добрый. — Я так и подумала. Вы симпатичный, сразу мне понравились... — Тогда, значит, пошли. По дороге, все поглядывая на нее, — на редкость милая девчонка! — стал расспрашивать: — Что ж ты это одна? — Я не одна, мы завсегда втроем выходим: я, Мур и Анеля. Мы и живем вместе. Только нынче суббота, их приказчики взяли. А меня никто за весь вечер не взял. Меня не очень берут, любят больше полных или уж чтобы как Анеля. Она хоть худая, а высокая, дерзкая. Пьет — страсть и по-цыгански умеет петь. Она и Мур мужчин терпеть не можут, влюблены друг в друга ужас как, живут как муж с женой... — Так, так... Мур... А тебя как зовут? Только не ври, не выдумывай. — Меня Нина. — Вот и врешь. Скажи правду. — Ну, вам скажу. Поля. — Гуляешь, должно быть, недавно? — Нет, уж давно, с самой весны. Да что все расспрашивать! Дайте лучше папиросочку. У вас, верно, очень хорошие, ишь какой на вас клош и шляпа! — Дам, когда придем. На морозе вредно курить. — Ну, как хочете, а мы завсегда на морозе курим, и ничего. Вот Анели вредно, у ней чахотка... А отчего вы бритый? Он тоже был бритый... — Это ты все про шулера? Однако запомнился он тебе! — Я его до сих пор помню. У него тоже чахотка, а курит ужас как. Глаза горят, губы сухие, грудь провалилась, щеки провалились, темные... — А кисти волосатые, страшные... — Правда, правда! Ай вы его знаете? — Ну вот, откуда же я могу его знать! — Потом он в Киев уехал. Я его на Брянский вокзал ходила провожать, а он и не знал, что приду. Пришла, а поезд уж пошел. Побежала за вагонами, а он как раз из окошка высунулся, увидал меня, замахал рукой, стал кричать, что скоро опять приедет и киевского сухого варенья мне привезет. — И не приехал? — Нет, его, верно, поймали. — А откуда же ты узнала, что он шулер? — Он сам сказал. Напился портвейну, стал грустный и сказал. Я, говорит, шулер, все равно, что вор, да что же делать, волка ноги кормят... А вы, может, актер? — Вроде этого. Ну, пришли... За входной дверью горела над конторкой маленькая лампочка, никого не было. На доске на стене висели ключи от номеров. Когда он снял свой, она зашептала: — Как же это вы оставляете? Обворуют! Он посмотрел на нее, все больше веселея. — Обворуют — в Сибирь пойдут. Но что за прелесть мордашка у тебя! Она смутилась: — Все смеетесь... Пойдемте за ради бога скорей, ведь все-таки это не дозволяется водить к себе так поздно... — Ничего, не бойся, я тебя под кровать спрячу. Сколько тебе лет? Восемнадцать? — Чудной вы! Все знаете! Восемнадцатый. Поднялись по крутой лестнице, по истертому коврику, повернули в узкий, слабо освещенный, очень душный коридор, он остановился, всовывая ключ в дверь, она поднялась на цыпочки и посмотрела, какой номер: — Пятый! А он стоял в пятнадцатом, в третьем этаже... — Если ты мне про него еще хоть слово скажешь, я тебя убью. Губы у нее сморщились довольной улыбкой, она, слегка покачиваясь, вошла в прихожую освещенного номера, на ходу расстегивая пальтецо с каракулевым воротничком. — А вы ушли и забыли свет погасить... — Не беда. Где у тебя носовой платочек? — На что вам? — Раскраснелась, а все-таки нос озяб... Она поняла, поспешно вынула из муфты комочек платка, утерлась. Он поцеловал ее холодную щечку и потрепал по спине. Она сняла шапочку, тряхнула волосами и стоя стала стягивать с ноги ботик. Ботик не поддавался, она, сделав усилие, чуть не упала, схватилась за его плечо и звонко засмеялась: — Ой, чуть не полетела! Он снял пальтецо с ее черного платьица, пахнущего материей и теплым телом, легонько толкнул ее в номер, к дивану: — Сядь и давай ногу. — Да нет, я сама... — Сядь, тебе говорят. Она села и протянула правую ногу. Он встал на одно колено, ногу положил на другое, она стыдливо одернула подол на черный чулок: — Вот какой вы, ей-богу! Они, правда, у меня страсть тесные... — Молчи. И, быстро стащив ботики один за другим вместе с туфлями, откинул подол с ноги, крепко поцеловал в голое тело выше колена и встал с красным лицом: — Ну, скорей! Не могу... — Что не можете? — спросила она, стоя на ковре маленькими ногами в одних чулках, трогательно уменьшившись в росте. — Совсем дурочка! Ждать не могу, — поняла? — Раздеваться? — Нет, одеваться! И, отвернувшись, подошел к окну и торопливо закурил. За двойными стеклами, снизу замерзшими, бледно светили в месячном свете фонари, слышно было, как, гремя, неслись мимо, вверх по Тверской, бубенцы на «голубцах»... Через минуту она окликнула его: — Я уж лежу. Он потушил свет и, как попало раздевшись, торопливо лег к ней под одеяло. Она, вся дрожа, прижалась к нему и зашептала с мелким, счастливым смехом: — Только за ради бога не дуйте мне в шею, на весь дом закричу, страсть боюсь щекотки... С час после того она крепко спала. Лежа рядом с ней, он глядел в полутьму, смешанную с мутным светом с улицы, думая с неразрешающимся недоумением: как же это может быть, что она под утро куда-то уйдет? Куда? Живет с какими-то стервами над какой-нибудь прачечной, каждый вечер выходит с ними как на службу, чтобы заработать под каким-нибудь скотом два целковых, — и какая детская беспечность, простосердечная идиотичность! Я, мне кажется, тоже «на весь дом закричу» от жалости, когда она завтра соберется уходить... — Поля, — сказал он, садясь и трогая ее за голое плечо. Она испуганно очнулась: — Ох, батюшки! Извините, пожалуйста, совсем нечаянно заснула... Я сичас, сичас... — Что сейчас? — Сичас встану, оденусь... — Да нет, давай ужинать. Никуда я тебя не пущу до утра. — Что вы, что вы! А полиция? — Глупости. А мадера у меня ничуть не хуже портвейна твоего шулера. — Что ж вы мне все попрекаете им? Он внезапно зажег свет, резко ударивший ей в глаза, она сунула голову в подушку. Он сдернул с нее одеяло, стал целовать в затылок, она радостно забила ногами: — Ой, не щекотите! Он принес с подоконника бумажный мешочек с яблоками и бутылку крымской мадеры, взял с умывальника два стакана, сел опять на постель и сказал: — Вот, ешь и пей. А то убью. Она крепко надкусила яблоко и стала есть, запивая мадерой и рассудительно говоря: — А что ж вы думаете? Может, кто и убьет. Наше дело такое. Идешь неизвестно куда, неизвестно с кем, а он либо пьяный, либо полоумный, кинется и задушит, либо ножиком зарежет... А до чего у вас теплый номер! Сидишь вся голая, и все тепло. Это мадера? Вот люблю! Куда ж сравнить с портвейном, он завсегда пробкой пахнет. — Ну, не завсегда. — Нет, ей-богу, пахнет, хоть два рубля за бутылку заплати, одна честь. — Ну, давай еще налью. Давай чокнемся, выпьем и поцелуемся. До дна, до дна. Она выпила, и так поспешно, что задохнулась, закашлялась и, смеясь, упала головой к нему на грудь. Он поднял ей голову и поцеловал в мокрые, деликатно сжатые губки. — А меня придешь провожать на вокзал? Она удивленно раскрыла рот: — Вы тоже уедете? Куда? Когда? — В Петербург. Да это еще не скоро. — Ну, слава богу! Я теперь только к вам буду ходить. Вы хочете? — Хочу. Только ко мне одному. Слышишь? — Ни за какие деньги ни к кому не пойду. — Ну то-то же. А теперь — спать. — Да мне нужно на минуточку... — Вот тут, в тумбочке. — Мне на виду стыдно. Погасите на минуточку огонь... — И совсем погашу. Третий час... В постели она легла ему на руку, опять вся прижавшись к нему, но уже тихо, ласково, а он стал говорить: — Завтра мы с тобой будем вместе завтракать... Она живо подняла голову: — А где? Вот я раз была в «Тереме», это за Триумфальными воротами, дешево до того, прямо даром, а уж сколько дают — съесть нельзя! — Ну, это мы посмотрим где. А потом ты пойдешь домой, чтобы твои стервы не подумали, что тебя убили, да и у меня дела есть, а к семи опять приходи ко мне, поедем обедать к Патрикееву, там тебе понравится — оркестрион, балалаечники... — А потом в «Эльдорадо» — правда? Там сейчас идет чудная фильма «Мертвец-беглец». — Великолепно. А теперь — спи. — Сичас, сичас... Нет, Мур не стерва, она страсть несчастная. Я бы без нее пропала. — Как это? — Она папина сестра двоюродная... — Ну? — Папа мой был сцепщиком на товарной станции в Серпухове, ему там грудь раздавило буферами, а мама умерла, когда я была еще маленькой, я и осталась одна на всем свете и поехала к ней в Москву, а она, оказывается, давно уж не служит по номерам горничной, мне дали ее адрес в адресном столе, я приехала к ней с корзинкой на извозчике на Смоленский рынок, смотрю, а она с этой Анелей живет и вместе с ней ходит по вечерам на бульвары... Ну и оставила меня у себя, а потом уговорила тоже выходить... — А говоришь, что ты без нее пропала бы. — А куда ж бы я делась в Москве одна? Конечно, она меня погубила, да разве она мне зла желала? Ну да что об этом говорить. Может, бог даст, место какое найду тоже в номерах, только уж место не брошу и уж никого к себе не подпущу, мне и чаевых будет довольно, да еще на всем готовом. Вот если бы тут, в вашем «Мадриде»! Чего бы лучше! — Я об этом подумаю; может, и устрою тебе где-нибудь такое место. — Я бы вам в ножки поклонилась! — Чтоб вышла уж полная идиллия... — Что? — Нет, ничего, это я со сна... Спи. — Сичас, сичас... Я что-й-то раздумалась...: 26 апреля 1944
©1996—2024 Алексей Комаров. Подборка произведений, оформление, программирование.
Яндекс.Метрика