9

— Ты кто? Тебе зачем? Кого здесь нужно? Суровая широкоплечая баба недобрым взглядом осматривала Андрея Голикова (палехского иконописца). У него под коричневой, в дырах и клочьях, сермягой пупырчатая кожа мелко дрожала. Дул сырой мартовский ветер. Свистели голые кусты на обветшалой стене Белого города. Тревожно кричали вороны, взлетая, — косматые и голодные, — над кучами мусора. Неперелазные заборы купца Василия Ревякина тянулись вдоль сошедшихся углом московских стен. Место было угрюмое, переулки тесные, пустынные. — От старца Авраамия, — прошептал Андрей и плотно приложил два перста ко лбу. За спиной бабы, на разъезженном колеями дворе, у покосившихся амбаров, вставали на дыбки на цепях поджарые кобели... Андрюшка весь обледенел, горячи были одни глаза. Баба, помедлив, пропустила его на двор, указала итти по брошенным в грязь доскам к высокому и длинному строению, без лестницы и крыльца. Под самой крышей хлопали ставни на слюдяных окошечках. Спустились в темные сени, где пахло кадками. Баба толкнула Андрюшку: «Ноги вытри о солому, не в хлеву — и, подождав, все так же недружелюбно: — во имя отца и сына и святого духа». Отворила низенькую дверь в подклеть. Здесь было жарко, углями из печи озарялись в углу темные доски икон. Андрей долго крестился на страшные глаза древних ликов. Робея, остался у двери. Баба села. За стеной глухо пели многие голоса. — Зачем тебя старец послал? — На подвиг. — Какой? — На три года к старцу Нектарию. — К Нектарию, — протянула баба. — Сюда послал, чтобы к нему дорогу указали. В мире жить не могу, — телу голодно, душе страшно. Боюсь. Ищу пустыни, райского жития... (Андрюшка потянул носом.) Смилуйся, матушка, не прогони. — Старец Нектарий сотворит тебе пустыню, — проговорила баба загадкой. Видные от света углей глаза ее сузились. Андрей стал рассказывать. Вот уже более полугода он бродит меж двор, умирает голодною и озябает студеною смертью. Связывался со всякими людьми, подбивали его на воровские дела. «Не могу, душа ужасается». Рассказывал, как этой зимой в снежные вьюги ночевал под худыми крышами городских стен: «Соломки достану, рогожей укроюсь. Вьюга воет, снег крутит, мертвые стрельцы на веревках пляшут, о стену бьются. Взалкал в эти ночи тихого пристанища, безмолвного жития...» Расспросив доточно про старца Авраамия, баба со вздохом поднялась: «Иди за мной». Повела Андрюшку опять через темные сени вниз по ступеням. Велев быть на нищем месте, впустила в подполье, где пели голоса. Горячо пахнуло воском и ладаном. Человек тридцать и более стояло на коленях на скобленом полу. За бархатным аналоем читал кривоплечий человек в черном подряснике и скуфье. Перелистывая ветхую страницу рукописного требника, поднимал клочкастую бороду к свечным огням. По всей стене, даже от пола, горели свечи перед большими и малыми иконами старого новогородского письма. Служили по беспоповскому чину. Пели сумрачно, гнусовато. Направо от старца, впереди молящихся, на коленях стоял маленький козлинобородый Василий Ревякин. Перебирал лествицу, то вскидывал глаза на лики, то, чуть обернувшись, косился, и под глазком его молящиеся истовее клали поклоны, даже до изъязвления лба. Кривоплечий старец закрыл книгу, поднял ее над головой, повернулся: выдранная клочками борода, нестарое лицо с перешибленным носом. Вперясь расширенными зрачками будто в страшное видение, разинув рот с выбитыми зубами, возопил: — Праведного Ипполита, папы римского, словеса помянем: «По пришествии времени антихристова церковь божия позападает и упразднится жертва бескровная. Прельщение содеется в градах и в селах, в монастырях и в пустынях. И никто не спасется, только малое число...» Страшен был голос. Молящиеся упали на лица, содрогались плечами. Старец стоял со вздетой книгой, покуда плач не стал всеобщим.   — Братие, что я вам расскажу (окончив службу, говорил старец, схватясь за деревянный крест на груди). Была надо мной милость божия. Привел господь меня на Вол-озеро, в пустынь, к старцу Нектарию. Поклонился я старцу, и он спросил меня: «Что хочешь: душу спасти или плоть?» Я сказал: «Душу, душу!» И старец сказал: «Благо тебе, чадо». И душу мою спасал, а плоть умерщвлял... Кушали мы в пустыне вместо хлеба траву напорть и кислицу и дубовые жолуди, и с древес сосновых кору отымали и сушили и, со рыбою вместе истолокши, — то нам и брашно было. И не уморил нас господь. А како я терпел от начальника моего с первых дней: по дважды на всякий день бит был... И в светлое воскресенье дважды был бит. И того за два года сочтено у меня по два времени на всякий день — боев тысяча четыреста и тридесять. А сколько ран и ударов было на всякий день от рук его честных, — того и не считаю. Пастырь плоть мою сокрушал: что ему в руках прилучилось, — тем и жаловал меня, свою сиротку и малого птенца. Учил клюкою и пестом, чем в ступе толкут, и кочергою, и поварнями, в чем яству варят, и рогаткою, чем тесто творят... Того ради тело мое начальник изъязвлял, чтобы душа темная просветилась... Коромыслом, на чем ушаты с водою носят, тем древом из ноги моей икра выбита, чтобы ноги мои на послушание готовы были. И не только древом всяким, но и железом, и камением, и за власы рванием, а ино и кирпичом тело мое смирял. В то время персты рук моих из суставов выбиты, и ребра мои и кости переломаны. И господь не уморил меня. Ныне немощен телом, но духом светел... Братие, не разленитесь о душе своей! — Не разленитесь о душе своей! — три раза провопил старец, немилосердно въедаясь глазами в оробевшую паству. Здесь были всё родственники, свояки, крепостные люди Василия Ревякина: его приказчики, амбарные и лавочные сидельцы. Слушая, они сокрушенно вздыхали. Иные не вытерпливали исступленного взгляда старца. Андрей Голиков сгибался от рыданий, схватив себя за щеки, плакал, желтые лучи от огоньков свечей сквозь слезы колыхались по всей моленной, будто крылья архангелов... Старец поясно поклонился пастве и отошел. На место его встал сам Василий Ревякин, низенький, седатый, вместо глаз — две морщины, где непойманно бегали зрачки. Перебирая лествицу, тихо, человечно заговорил: — Дорогие мои, незабвенные... Страшно! Возлюбленные, страшно! Был светел день, нашла туча, все житие наше смрадом покрыла... (Оглянулся через правое, через левое плечо, будто не стоит ли кто за ним? Мягко в чесаных валеночках шагнул вперед.) Антихрист уж здесь. Слышите? Воссел на куполах церкви никонианской. Щепоть — печать его, щепотникам нет спасения: уж пожраны суть... И тем, кто пьет и ест со щепотниками, нет спасения. Кто от попа таинство примет — нет спасения, — просфоры их клейменые и священство их мнимое... Как нам спастись? Мы слышали, как спасаются-то. Никого не держу, — идите, уходите, милые, примите муки, просветитесь. Лишними заступниками будете за нас, грешных и слабых... Может, и сам я уйду... Амбары, лавки закрою, товары, животишки раздам нищим. Единое спасение — дедовская вера, послушание да страх... (Горько помотал бородкой, вытер ресницы суконным рукавом. Паства затихла. Не дышали, не шевелились.) Благо, кому вместится... А кому не вместится, — и тот не отчаивайся. Старцы замолят. Одного больше смерти бойтесь — как бы лукавый под локоть не толкнул... Не прежние времена: слуги его невидимые обступили каждого, только того и ждут... Согреши, душой покриви, копейку утаи от хозяина... Будто бы — малость? Копейка! Нет... Кинутся на тебя и пропал, — на вечную муку... Бойтесь, чтобы старцы молиться за вас не перестали... (Еще шагнул вперед, лестовкой хлестнул себя по ляжке.) Ишь ты, прельщение какое: Бурмистерская палата!.. Вот где — ад, прямой ад... От древности купечество платило оклады в казну, и за всем тем мое тайное дело: чем торгую, как торгую... Господь разумом наградил — рот и купец. А дурачок век в батраках прозябнет. Бурмистеров выбирать! Он — и в амбар, он и в сундук ко мне... Все ему скажи, все покажи... Зачем? Кому нужно? Антихристову сеть накидывают на купечество... А еще — почта! Зачем? Я верного человека пошлю в Великий Устюг, скорее почты доедет и скажет, что нужно, — тайно... А почтой, — разве я знаю, какой человек мое письмо повезет? Нет, нам ни почты не надо, бурмистеров не надо, окладов двойных не платить, и с иноземцами, с никонианами табаку не курить. (Не хотел, а рассердился. Дрожащей лиловатой рукой полез в карман; вынув платок, — вытерся. Покачал головой, глядя на догоравшие свечи. Вздохнул тяжело и кончил.) Ужинать пойдемте... Все, кто был в моленной, пошли через сени и поварню рядом в подклеть. Сели за дощатый стол, покрытый крашениной, в красном углу, где ужинали Василий Ревякин и трое старых приказчиков — его двоюродные братья. Попросили было и старца под образа. Но он вдруг громко плюнул и пошел к двери, к нищим, сидевшим на полу. С ними был и Андрей. Посреди стола горела сальная свеча. Из темноты приходила суровая баба с полными чашками. Иногда с потолка падал таракан. Ели молча, степенно жевали, тихо клали ложки. Андрей пододвинулся поближе к старцу. Держа чашку на коленях, согнувшись, капая на клочкастую бороду, старец судорожно хлебал, обжигался, — хлеб ел маленькими кусками. Откушав и помолясь, сложил на животе руки. По замутившимся глазам видно было, что подобрел. Андрей тихо ему: — Батюшка мой, хочу к старцу Нектарию. Пусти. Старец задышал часто. Но глаза опять осовели: — Ужо, лягут спать, — приходи в моленну. Я тебя попытаю. Андрей содрогнулся, — в тоске, в обречении стал ерзать затылком по заусенцам бревенчатой стены...
114/174
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.
©1996—2024 Алексей Комаров. Подборка произведений, оформление, программирование.
Яндекс.Метрика