13
Михайла Тыртов третью неделю шатался по Москве: ни службы, ни денег. Тогда на Лубянской площади дьяки над ним надсмеялись. Земли, мужиков не дали. Князь Ромодановский ругал его и срамил, велел приходить на другой год, но уже без воровства — на добром коне.
С площади он поехал ночевать в харчевню. По пути встретил старшего брата, и тот ругал его за нечестье и отнял мерина. Не догадался отнять саблю и дедовский пояс, полосатого шелка с серебряными бляхами. В тот же вечер в харчевне, разгорячась от водки с чесноком, Михайла заложил у целовальника и саблю и пояс.
К Михайле прилипли двое бойких москвичей: один сказался купеческим сыном, другой подьячим, вернее — попросту — кабацкая теребень, — стали Михайлу хвалить, целовать в губы, обещались потешить. С ними Михайла гулял неделю. Водили его в подполье к одному греку — курить табак из коровьих рогов, налитых водой: накуривались до моро̀ка, — чудилась чертовщина, сладкая жуть.
Водили в царскую мыльню — баню для народа на Москва-реке, — не столько париться, сколько поглядеть, посмеяться, когда в общий предбанник из облаков пара выскакивают голые бабы, прикрываясь вениками. И это казалось Михайле мороком, не хуже табаку.
Уговаривали пойти к сводне — потворенной бабе. Но Михайла по юности еще робел запретного. Вспомнил, как отец, бывало, после вечерни, сняв пальцами нагар со свечи, раскрывал старинную книгу в коже с медными застежками, переворачивал засаленную с угла страницу и читал о женах:
«Что есть жена? Сеть прельщения человеком. Светла лицом, и высокими очами мигающа, ногами играюща, много тем уязвляюща, и огонь лютый в членах возгорающа... Что есть жена? Покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба, соблазн адский, увет дьявола...»
Как тут не заробеть! Однажды завели его к Покровским воротам в кабак. Не успели сесть, из-за рогожной занавески выскочила низенькая девка с распущенными волосами: брови намазаны черно от переносья до висков, глаза круглые, уши длинные, щеки натерты свеклой до синевы. Сбросила с себя лоскутное одеяло и, голая, жирная, белая, начала приплясывать около Михайлы, — манить то одной, то другой рукой, в медных перстнях, звенящих обручах.
Показалась она ему бесовкой, — до того страшна, — до ужаса, — ее нагота... Дышит вином, пахнет горячим потом... Михайла вскочил, волосы зашевелились, крикнул дико, замахнулся на девку и, не ударив, выскочил на улицу.
Желтый весенний закат меркнул в дали затихшей улицы. Воздух пьяный. Хрустит ледок под сапогом. За сизой крепостной башней с железным флажком, из-за острой кровли лезет лунный круг — медно-красный, — блестит Михайле в лицо. Страшно... Постукивают зубы, холод в груди. Завизжала дверь кабака, и на крыльце — белой тенью раскорячилась та же девка: «Чего боишься, иди назад, миленький».
Михайла кинулся бежать прочь без памяти.
Деньги скоро кончились. Товарищи отстали. Михайла, жалея о съеденном и выпитом, о виденном и нетронутом, шатался меж двор. Возвращаться в уезд к отцу и думать не хотелось.
Наконец вспомнил про сверстника, сына крестного отца, Степку Одоевского, и постучался к нему во двор. Встретили холопы недобро, морды у всех разбойничьи: «Куда в шапке на крыльцо прешь!» — один сорвал с Михайлы шапку. Однако — погрозились, пропустили. В просторных, теплых сенях, убранных по лавкам звериными шкурами, встретил его красивый, как пряник, отрок в атласной рубашке, сафьянных чудных сапожках. Нагло глядя в глаза, спросил вкрадчиво:
— Какое дело до боярина?
— Скажи Степану Семенычу, — друг, мол, его, Мишка Тыртов, челом бьет.
— Скажу, — пропел отрок, лениво ушел, потряхивая шелковыми кудрями. Пришлось подождать. Бедные — не гордые. Отрок опять явился, поманил пальцем: — Заходи. — Михайла вошел в крестовую палату. Заробев, истово перекрестился на угол, где образа завешены парчевым застенком с золотыми кружевами. Покосился, — вот они как живут, богатые. Что за хоромный наряд! Стены обиты рытым бархатом. На полу — ковры и коврики — пестрота. Бархатные налавочники на лавках. На подоконниках — шитые жемчугом наоконники. У стен — сундуки и ларцы, покрытые шелком и бархатом. Любую такую покрышку — на зипун или на ферязь, и во сне не приснится... Против окон — деревянная башенка с часами, на ней — медный слон.
— А, Миша, здоро́во, — проговорил Степка Одоевский, стоя в дверях. Михайла подошел к нему, поклонился — пальцами до ковра. Степка в ответ кивнул. Все же, не как холопу, а как дворянскому сыну подал влажную руку — пожать.
— Садись, будь гостем.
Он сел, играя тростью. Сел и Михайла. На Степкиной обритой голове — вышитая каменьями туфейка. Лоб — бочонком, без бровей, веки красные, нос — кривоватый, на маленьком подбородке — реденький пушок. «Такого соплей перешибить выродка, и такому — богатство», — подумал Михайла и униженно, как подобает убогому, стал рассказывать про неудачи, про бедность, заевшую его молодой век.
— Степан Семеныч, для бога, научи ты меня, холопа твоего, куда голову преклонить... Хоть в монастырь иди... Хоть на большую дорогу с кистенем... — Степка при этих словах отдернул голову к стене, остеклянились у него выпуклые глаза. Но Михайла и виду не подал, сказал про кистень будто так, по скудоумию. — Степан Семеныч, ведь сил больше нет терпеть нищету проклятую.
Помолчали. Михайла негромко, — прилично, — вздыхал. Степка с недоброй усмешкой водил концом трости по крылатому зверю на ковре.
— Что ж тебе присоветовать, Миша... Много есть способов для умного, а для дураков всегда сума да тюрьма... Вон, хоть бы тот же Володька Чемоданов, две добрые деревеньки оттягал у соседа... Леонтий Пусторослев недавно усадьбу добрую оттягал на Москве у Чижовых.
— Слыхал, дивился... Да как ухватиться-то за такое дело — оттягать? Шутка ли!
— Присмотри деревеньку, да и оговори того помещика. Все так делают.
— Как это — оговори?
— А так: бумаги, чернил купи на копейку у площадного подьячего и настрочи донос...
— Да в чем оговаривать-то? На что донос?
— Молод ты, Миша, молоко еще не бросил пить... Вон, Левка Пусторослев пошел к Чижову на именины, да не столько пил, сколько слушал, а когда надо, и поддакивал. Старик Чижов и брякни за столом: «Дай-де бог великому государю Федору Алексеевичу здравствовать, а то говорят, что ему и до разговенья не дожить, в Кремле-де прошлою ночью кура петухом кричала»... Пусторослев, не будь дурак, вскочил и крикнул: — «Слово и Дело!» — Всех гостей с именинником — цап-царап — в приказ тайных дел. Пусторослев: «Так мол и так, сказаны Чижовым на государя поносные слова». Чижову руки вывернули и — на дыбу. И завертели дело про куру, что петухом кричала. Пусторослеву за верную службу — чижовскую усадьбу, а Чижова — в Сибирь навечно. Вот как умные-то поступают... — Степка поднял на Михайлу немигающие, как у рыбы, глаза. — Володька Чемоданов еще проще сделал: донес, что хотели его у соседа на дворе убить до смерти, а дьякам обещал с добычи третью часть. Сосед-то рад был и последнее отдать, от суда отвязаться.
Раздумав, Михайла проговорил, вертя шапку:
— Не опытен я по судам-то, Степан Семеныч.
— А кабы ты был опытный, я бы тебя не учил... (Степка засмеялся до того зло, — Михайла отодвинулся, глядя на его зубы — мелкие, изъеденные.) По судам ходить нужен опыт... А то гляди — и сам попадешь на дыбу... Так-то, Миша, с сильным не связывайся, слабого бей... Ты, вот, гляжу, пришел ко мне без страха...
— Степан Семеныч, как я — без страха...
— Помолчи, молчать учиться надо... Я с тобой приветливо беседую, а знаешь, как у других бывает?.. Вот, мне скучно. Плеснул в ладоши. В горницу вскочили холопы... Потешьте меня, рабы верные... Взяли бы тебя за белы руки, да на двор — поиграть, как с мышью кошка. — Опять засмеялся одним ртом, глаза мертвые. — Не пужайся, я нынче с утра шучу.
Михайла осторожно поднялся, собираясь кланяться. Степка тронул его концом трости, заставил сесть.
— Прости, Степан Семеныч, по глупости что лишнее сказал.
— Лишнего не говорил, а смел не по чину, не по месту, не по роду, — холодно и важно ответил Степка. — Ну, бог простит. В другой раз в сенях меня жди, а в палату позовут — упирайся, не ходи. Да заставлю сесть, — не садись. И кланяться должен мне не большим поклоном, а в ноги.
У Михайлы затрепетали ноздри, все же сломил себя, униженно стал благодарить за науку. Степка зевнул, перекрестил рот.
— Надо, надо помочь твоему убожеству... Есть у меня одна забота. Молчать-то умеешь?.. Ну, ладно. Вижу, парень понятливый. Сядь-ка ближе... (Он стукнул тростью, Михайла торопливо сел рядом. Степка оглянул его пристально.) Ты где стоишь-то, в харчевне? Ко мне ночевать приходи. Выдам тебе зипун, ферязь, штаны, сапоги нарядные, а свое, худое, пока спрячь. Боярыню одну надо ублаготворить.
— По этой части? — Михайло густо залился краской.
— По этой самой, — беса тешить. Без хлопот набьешь карман ефимками... Есть одна боярыня знатная... Сидит на коробах с казной, а бес ее свербит... Понял, Мишка? Будешь ходить в повиновении, тогда твое счастье... А заворуешься, — велю кинуть в яму к медведям, — и костей не найдут. (Он выпростал из-под жемчужных нарукавников ладони и похлопал. Вошел давешний наглый отрок.) — Феоктист, отведи дворянского сына в баню, выдай ему исподнего и одежи доброй... Ужинать ко мне его приведешь.
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.