14
Четыре полка — Гундертмарка, Чубарова, Колзакова и Чермного — стояли на сырой низине под стенами Воскресенского монастыря, называемого Новым Иерусалимом. В зеленом закате за ступенчатой вавилонской колокольней мигала звезда. Монастырь был темен, ворота затворены. Темно было и в низине, затоптаны костры, скрипели телеги, слышались суровые голоса, — в ночь стрельцы с обозами хотели переправиться через неширокую речку Истру на московскую дорогу.
Задержались они под монастырем и в деревне Сычевке из-за корма. Разведчики, вернувшиеся из-под Москвы, говорили, что там — смятение великое, бояре и большое купечество бегут в деревни и вотчины. В слободах стрельцов ждут, и только бы им подойти, — побьют стражу у ворот и впустят полки в город. Генералиссимус Шеин собрал тысячи три потешных, бутырцев, лефортовцев и будет биться, но — думать надо — весь народ подсобит стрельцам, а стрельчихи уж и сейчас пики и топоры точат, как полоумные бегают по слободе, ждут — мужей, сыновей, братьев...
Весь день в полках спорили, — одни хотели прямо ломиться в Москву, другие говорили, что надобно Москву обойти и сесть в Серпухове или в Туле и оттуда слать гонцов на Дон и в украинные города, — звать казаков и стрельцов на помощь.
— Зачем — в Серпухов... Домой, в слободы...
— Не хотим в осаду садиться... Что нам Шеин... Всю Москву подымем...
— Один раз не подняли... Дело опасное...
— У них с войском — Гордон да полковник Краге... Эти не пошутят...
— А мы устали... И зелья мало... Лучше в осаду сесть...
На телегу влез Овсей Ржов. Был он выбран пятисотенным. Еще в Торопце, откуда начался бунт, выкинули всех офицеров и полковников, Тихон Гундертмарк только и спасся, что на лошади, Колзаков с разбитой головой едва ушел за реку по мостовинам. Тогда же созвали круг и выбрали стрелецких голов... Овсей, надсаживая голос, закричал:
— У кого рубашка на теле? У меня — сгнила, с прошлого года бороду не чесал, в бане не был... У кого рубашка, — садись в осаду... А у нас одна дума — домой...
— Домой, домой! — закричали стрельцы, влезая на воза. — Забыли, что Софья нам отписала? Как можно скорее идти выручать. А не поторопимся — наше дело погибло... Франчишку Лефорта по гроб себе накачаем на шею... Лучше нам сейчас биться, да успеть Софью посадить царицей... Будет нам и жалованье, и корм, и вольности. Столб опять на Красной площади поставим. Бояр с колокольни покидаем, — дома их разделим, продуваним, царица все нам отдаст... А немецкая слобода, — люди забудут, где и стояла...
На телегу к Овсею вскочили стрельцы-заводчики — Тума, Проскуряков, Зорин, Ерш... Застучали саблями о ножны...
— Ребята, начинай переправу...
— Кто к Москве не пойдет, — сажать тех на копья...
Многие побежали к телегам, дико закричали на лошадей. Обоз и толпы стрельцов двинулись к дымящейся реке... Но на том берегу в неясных кустах замахали чем-то — будто значком, и надрывной голос протянул:
— Стой, стой...
Вглядываясь, различили над водой человека в латах, в шлеме с перьями. Узнали Гордона. Стало тихо...
— Стрельцы! — услышали его голос. — Со мной четыре тысячи войск, верных своему государю... Мы заняли прекрасную позицию для боя... Но мне очень не хочется проливать братскую кровь. Скажите мне, о чем вы думаете и куда вы идете?
— В Москву... Домой... Оголодали... Ободрались...
— Зачем вы нас в сырые леса загнали?..
— Мало нас побито под Азовом... Мало мы мертвечины ели, когда из Азова шли...
— Изломались на крепостных работах...
— Пустите нас в Москву... Дня три поживем дома, потом покоримся...
Когда откричались, Гордон приставил ладони ко рту:
— Очень карашо... Но только дураки переправляются ночью через реку. Дураки!.. Истра глубокая река, потопите обозы... Лучше подождите на том берегу, а мы — на этом, а завтра поговорим...
Он влез на рослого коня и ускакал в ночной сумрак. Стрельцы помялись, пошумели и стали разводить костры, варить кашу...
Когда из безоблачной зари поднялось солнце, увидели за Истрой на холме ровные ряды Преображенского полка и выше их — двенадцать медных пушек на зеленых лафетах. Дымили фитили. На левом крыле стояли пять сотен драгун со значками. На правом, загораживая Московскую дорогу, за рогатками и дефилеями, — остальные войска...
Стрельцы подняли крик, торопливо впрягали лошадей, ставили телеги четырехугольником — по-казачьи... С холма шагом спустился Гордон с шестью драгунами, подъехал к реке, вороной конь его понюхал воду и скачками через брод вынес на эту сторону. Стрельцы окружили генерала...
— Слюшайте... (Он поднял руку в железной перчатке...) Вы добрые и разумные люди... Зачем нам биться? Выдайте нам заводчиков, всех воров, кто бегал в Москву.
Овсей рванулся к его коню, — борода клочьями, красные глаза:
— У нас нет воров... Это вы русских людей ворами крестите, сволочи! У нас у всех крест на шее... Франчишке Лефорту, что ли, этот крест не ндравится?
Надвинулись, загудели. Гордон полуприкрыл глаза, сидел на коне не шевелясь:
— В Москву вас не пустим... Послюшайте старого воина, бросьте бунтовать, будет плохо...
Стрельцы разгорались, кричали уже по-матерному. Рослый, темноволосый, соколиноглазый Тума, взлезши на пушку, размахивал бумагой...
— Все наши обиды записаны... Пустите нас за реку, хоть троих, мы прочтем челобитную в большом полку...
— Пусть сейчас читает... Гордон, слушай...
Запинаясь, рубя воздух стиснутым кулаком, Тума читал:
«...будучи под Азовом, еретик Франчишко Лефорт, чтоб русскому благочестию препятствие великое учинить, подвел он, Франчишко, лучших московских стрельцов под стену безвременно и, ставя в самых нужных к крови местах, побил множество... Да его же умышлением делан подкоп и тем подкопом побил он стрельцов с триста, и более!..»
Гордон тронул шпорами коня, хотел схватить грамоту. Тума отшатнулся. Стрельцы бешено закричали. Тума читал:
«...Его ж, Франчишки, умышлением всему народу чинится наглость, и брадобритие, и курение табаку во всесовершенное ниспровержение древнего благочестия»...
Не надеясь более перекричать стрельцов, Гордон поднял коня на дыбы и сквозь раздавшуюся толпу поскакал к реке. Видели, как он соскочил у палатки генералиссимуса. Вскоре там загорелись под косым солнцем поповские ризы. Тогда и стрельцы велели служить молебен перед боем. Попоной накрыли лафет у пушки, поставили конское ведро с водой — кропить. Сняли шапки. Босые, оборванные попы истово начали службу... «Даруй, господи, одоление на агарян и филистимлян, иноверных языцев...»
На той стороне, у палатки Шеина, уже подходили к кресту, а стрельцы все еще стояли на коленях, подпевали. Крестясь, шли за ружьями, скусывали патроны, заряжали. Попы свернули потрепанные епитрахили и ушли за телеги. Тогда с холма враз ударили все двенадцать пушек... Ядра, шипя, понеслись над обозом и стали рваться у монастырских стен, вскидывая вороха земли...
Овсей Ржов, Тума, Зорин, Ерш размахивали саблями:
— Братцы, пойдем грудью напролом...
— Добудем Москву грудью...
— Стройся в роты...
— Пушки, пушки откатывай...
Стрельцы сбегались в нестройные роты, бросали вверх шапки, неистово кричали условленный знак:
— Сергиев! Сергиев!
Полковник Граге велел понизить прицел, и батарея ударила ядрами по обозу, — полетели щепы, забились лошади. Стрельцы отвечали ружейными залпами и бомбами из четырех пушек. В третий раз с холма выстрелили в самую гущу полков. Часть стрельцов кинулась к рогаткам и дефилеям, но там их встретили бутырцы и лефортовцы. Четвертый раз прогрохотали орудия, густым дымом окутался холм. Стрелецкие роты смешались, закрутились, побежали. Бросая знамена, оружие, кафтаны, шапки, драли кто куда. Драгуны, переправившись через речку, поскакали в угон, сгоняя бегущих, как собаки стадо, назад в обоз.
В тот же день генералиссимус Шеин перенес стан под монастырские стены и начал розыск. Ни один из стрельцов не выдал Софьи, не помянул про ее письмо. Плакались, показывали раны, трясли рубищами, говорили, что к Москве шли страшною неурядною яростью, а теперь опомнились и сами видят, что — повинны.
Тума, вися на дыбе, со спиной, изодранной кнутом в клочья, не сказал ни слова, глядел только в глаза допросчикам нехорошим взглядом. Туму, Проскурякова и пятьдесят шесть самых злых стрельцов повесили на Московской дороге. Остальных разослали в тюрьмы и монастыри под стражу...
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.