I
Баллада Редингской тюрьмы

Стоял — вспоминаю. Был этот блеск. И это тогда называлось Невою.
Маяковский, «Человек».
(13 лет работы, т. 2, стр. 77)

О балладе
и
о балладах

Немолод очень лад баллад, но если слова болят и слова говорят про то, что болят, молодеет и лад баллад. Лубянский проезд. Водопьяный. Вид вот. Вот фон. В постели она. Она лежит. Он. На столе телефон. «Он» и «она» баллада моя. Не страшно нов я. Страшно то, что «он» — это я и то, что «она» — моя. При чем тюрьма? Рождество. Кутерьма. Без решеток окошки домика! Это вас не касается. Говорю — тюрьма. Стол. На столе соломинка.

По кабелю
пущен
номер

Тронул еле — волдырь на теле. Трубку из рук вон. Из фабричной марки — две стрелки яркие омолниили телефон. Соседняя комната. Из соседней сонно: — Когда это? Откуда это живой поросенок? — Звонок от ожогов уже визжит, добела раскален аппарат. Больна она! Она лежит! Беги! Скорей! Пора! Мясом дымясь, сжимаю жжение. Моментально молния телом забегала. Стиснул миллион вольт напряжения. Ткнулся губой в телефонное пекло. Дыры сверля в доме, взмыв Мясницкую пашней, рвя кабель, номер пулей летел барышне. Смотрел осовело барышнин глаз — под праздник работай за двух. Красная лампа опять зажглась. Позвонила! Огонь потух. И вдруг как по лампам пошло́ куролесить, вся сеть телефонная рвется на нити. —67—10! Соедините! — В проулок! Скорей! Водопьяному в тишь! Ух! А то с электричеством станется — под Рождество на воздух взлетишь со всей со своей телефонной станцией. Жил на Мясницкой один старожил. Сто лет после этого жил — про это лишь — сто лет! — говаривал детям дед. — Было — суббота... под воскресенье... Окорочок... Хочу, чтоб дешево... Как вдарит кто-то!.. Землетрясенье... Ноге горячо... Ходун — подошва!.. — Не верилось детям, чтоб так-то да там-то. Землетрясенье? Зимой? У почтамта?!

Телефон бросается на всех

Протиснувшись чудом сквозь тоненький шнур, раструба трубки разинув оправу, погромом звонков громя тишину, разверг телефон дребезжащую лаву. Это визжащее, звенящее это пальнуло в стены, старалось взорвать их. Звоночинки тыщей от стен рикошетом под стулья закатывались и под кровати. Об пол с потолка звоно́чище хлопал. И снова, звенящий мячище точно, взлетал к потолку, ударившись о́б пол, и сыпало вниз дребезгою звоночной. Стекло за стеклом, вьюшку за вьюшкой тянуло звенеть телефонному в тон. Тряся ручоночкой дом-погремушку, тонул в разливе звонков телефон.

Секун­дантша

От сна чуть видно — точка глаз иголит щеки жаркие. Ленясь, кухарка поднялась, идет, кряхтя и харкая. Моченым яблоком она. Морщинят мысли лоб ее. — Кого? Владим Владимыч?! А! — Пошла, туфлёю шлепая. Идет. Отмеряет шаги секундантом. Шаги отдаляются... Слышатся еле... Весь мир остальной отодвинут куда-то, лишь трубкой в меня неизвестное целит.

Просветле­ние мира

Застыли докладчики всех заседаний, не могут закончить начатый жест. Как были, рот разинув, сюда они смотрят на Рождество из Рождеств. Им видима жизнь от дрязг и до дрязг. Дом их — единая будняя тина. Будто в себя, в меня смотрясь, ждали смертельной любви поединок. Окаменели сиренные рокоты. Колес и шагов суматоха не вертит. Лишь поле дуэли да время-доктор с бескрайним бинтом исцеляющей смерти. Москва — за Москвой поля примолкли. Моря — за морями горы стройны. Вселенная вся как будто в бинокле, в огромном бинокле (с другой стороны). Горизонт распрямился ровно-ровно. Тесьма. Натянут бичевкой тугой. Край один — я в моей комнате, ты в своей комнате — край другой. А между — такая, какая не снится, какая-то гордая белой обновой, через вселенную легла Мясницкая миниатюрой кости слоновой. Ясность. Прозрачнейшей ясностью пытка. В Мясницкой деталью искуснейшей выточки кабель тонюсенький — ну, просто нитка! И всё вот на этой вот держится ниточке.

Дуэль

Раз! Трубку наводят. Надежду брось. Два! Как раз остановилась, не дрогнув, между моих мольбой обволокнутых глаз. Хочется крикнуть медлительной бабе: — Чего задаетесь? Стоите Дантесом. Скорей, скорей просверлите сквозь кабель пулей любого яда и веса. — Страшнее пуль — оттуда сюда вот, кухаркой оброненное между зевот, проглоченным кроликом в брюхе удава по кабелю, вижу, слово ползет. Страшнее слов — из древнейшей древности, где самку клыком добывали люди еще, ползло из шнура — скребущейся ревности времен троглодитских тогдашнее чудище. А может быть... Наверное, может! Никто в телефон не лез и не лезет, нет никакой троглодичьей рожи. Сам в телефоне. Зеркалюсь в железе. Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры! Пойди — эту правильность с Эрфуртской сверь! Сквозь первое горе бессмысленный, ярый, мозг поборов, проскребается зверь.

Что может сделаться с челове­ком!

Красивый вид. Товарищи! Взвесьте! В Париж гастролировать едущий летом, поэт, почтенный сотрудник «Известий», царапает стул когтём из штиблета. Вчера человек — единым махом клыками свой размедведил вид я! Косматый. Шерстью свисает рубаха. Тоже туда ж!? В телефоны бабахать!? К своим пошел! В моря ледовитые!

Размедве­женье

Медведем, когда он смертельно сердится, на телефон грудь на врага тяну. А сердце глубже уходит в рогатину! Течет. Ручьища красной меди. Рычанье и кровь. Лакай, темнота! Не знаю, плачут ли, нет медведи, но если плачут, то именно так. То именно так: без сочувственной фальши скулят, заливаясь ущельной длиной. И именно так их медвежий Бальшин, скуленьем разбужен, ворчит за стеной. Вот так медведи именно могут: недвижно, задравши морду, как те, повыть, извыться и лечь в берлогу, царапая логово в двадцать когтей. Сорвался лист. Обвал. Беспокоит. Винтовки-шишки не грохнули б враз. Ему лишь взмедведиться может такое сквозь слезы и шерсть, бахромящую глаз.

Протека­ющая комната

Кровать. Железки. Барахло одеяло. Лежит в железках. Тихо. Вяло. Трепет пришел. Пошел по железкам. Простынь постельная треплется плеском. Вода лизнула холодом ногу. Откуда вода? Почему много? Сам наплакал. Плакса. Слякоть. Неправда — столько нельзя наплакать. Чёртова ванна! Вода за диваном. Под столом, за шкафом вода. С дивана, сдвинут воды задеваньем, в окно проплыл чемодан. Камин... Окурок... Сам кинул. Пойти потушить. Петушится. Страх. Куда? К какому такому камину? Верста. За верстою берег в кострах. Размыло всё, даже запах капустный с кухни всегдашний, приторно сладкий. Река. Вдали берега. Как пусто! Как ветер воет вдогонку с Ладоги! Река. Большая река. Холодина. Рябит река. Я в середине. Белым медведем взлез на льдину, плыву на своей подушке-льдине. Бегут берега, за видом вид. Подо мной подушки лед. С Ладоги дует. Вода бежит. Летит подушка-плот. Плыву. Лихорадюсь на льдине-подушке. Одно ощущенье водой не вымыто: я должен не то под кроватные дужки, не то под мостом проплыть под каким-то. Были вот так же: ветер да я. Эта река!.. Не эта. Иная. Нет, не иная! Было — стоял. Было — блестело. Теперь вспоминаю. Мысль растет. Не справлюсь я с нею. Назад! Вода не выпустит плот. Видней и видней... Ясней и яснее... Теперь неизбежно... Он будет! Он вот!!!

Человек из-за 7-ми лет

Волны устои стальные моют. Недвижный, страшный, упершись в бока столицы, в отчаяньи созданной мною, стоит на своих стоэтажных быках. Небо воздушными скрепами вышил. Из вод феерией стали восстал. Глаза подымаю выше, выше... Вон! Вон — опершись о перила моста̀... Прости, Нева! Не прощает, гонит. Сжалься! Не сжалился бешеный бег. Он! Он — у небес в воспаленном фоне, прикрученный мною, стоит человек. Стоит. Разметал изросшие волосы. Я уши лаплю. Напрасные мнешь! Я слышу мой, мой собственный голос. Мне лапы дырявит голоса нож. Мой собственный голос — он молит, он просится: — Владимир! Остановись! Не покинь! Зачем ты тогда не позволил мне броситься! С размаху сердце разбить о быки? Семь лет я стою. Я смотрю в эти воды, к перилам прикручен канатами строк. Семь лет с меня глаз эти воды не сводят. Когда ж, когда ж избавления срок? Ты, может, к ихней примазался касте? Целуешь? Ешь? Отпускаешь брюшко? Сам в ихний быт, в их семейное счастье наме́реваешься пролезть петушком?! Не думай! — Рука наклоняется вниз его. Грозится сухой в подмостную кручу. — Не думай бежать! Это я вызвал. Найду. Загоню. Доконаю. Замучу! Там, в городе, праздник. Я слышу гром его. Так что ж! Скажи, чтоб явились они. Постановленье неси исполкомово. Му́ку мою конфискуй, отмени. Пока по этой по Невской по глуби спаситель-любовь не придет ко мне, скитайся ж и ты, и тебя не полюбят. Греби! Тони меж домовьих камней! —

Спасите!

Стой, подушка! Напрасное тщенье. Лапой гребу — плохое весло. Мост сжимается. Невским течением меня несло, несло и несло. Уже я далёко. Я, может быть, за́ день. За де́нь от тени моей с моста. Но гром его голоса гонится сзади. В погоне угроз паруса распластал. — Забыть задумал невский блеск?! Ее заменишь?! Некем! По гроб запомни переплеск, плескавший в «Человеке». — Начал кричать. Разве это осилите?! Буря басит — не осилить вовек. Спасите! Спасите! Спасите! Спасите! Там на мосту на Неве человек!
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.
©1996—2024 Алексей Комаров. Подборка произведений, оформление, программирование.
Яндекс.Метрика