...Неизъяснимо хорошо плыть по Волге осенней ночью, сидя на корме баржи, у руля, которым водит мохнатое чудовище с огромной головою, — водит, топая по палубе тяжелыми ногами, и густо вздыхает:
— О-уп!.. О-рро-у...
За кормой шёлково струится, тихо плещет вода, смолисто-густая, безбрежная. Над рекою клубятся черные тучи осени. Всё вокруг — только медленное движение тьмы, она стерла берега, кажется, что вся земля растаяла в ней, превращена в дымное и жидкое, непрерывно, бесконечно, всею массой текущее куда-то вниз, в пустынное, немое пространство, где нет ни солнца, ни луны, ни звезд.
Впереди, в темноте сырой, тяжело возится и дышит невидимый буксирный пароход, как бы сопротивляясь упругой силе, влекущей его. Три огонька — два над водою и один высоко над ними — провожают его; ближе ко мне под тучами плывут, точно золотые караси, ещё четыре, один из них — огонь фонаря на мачте нашей баржи.
Я чувствую себя заключенным внутри холодного, масляного пузыря, он тихо скользит по наклонной плоскости, а я влеплен в него, как мошка. Мне кажется, что движение постепенно замирает и близок момент, когда оно совсем остановится, — пароход перестанет ворчать и бить плицами колес по густой воде, всё звуки облетят, как листья с дерева, сотрутся, как надписи мелом, и владычно обнимет меня неподвижность, тишина.
И большой человек в рваном овчинном тулупе, в лохматой бараньей шапке, шагающий у руля, остановится недвижимо, заколдованный навеки, не будет рычать:
— Орр-оп! О-урр...
Я спросил его:
— Как тебя звать?
— А зачем тебе знать? — глухо ответил он.
На закате солнца, отплывая из Казани, я заметил, что у этого человека, неуклюжего, как медведь, лицо волосатое, безглазое. Становясь к рулю, он вылил в деревянный ковш бутылку водки, выпил ее в два приема, как воду, и закусил яблоком. А когда буксир дернул баржу, человек, вцепившись в рычаг руля, взглянул на красный круг солнца и, тряхнув башкой, сказал строго:
— Благослови осподь!
Пароход ведет из Нижнего, с ярмарки, в Астрахань четыре баржи, груженные штучным железом, бочками сахара и какими-то тяжелыми ящиками, — всё это для Персии. Баринов постучал по ящикам ногою, понюхал, подумал и сказал:
— Не иначе — ружья, с Ижевского завода...
Но рулевой ткнул его кулаком в живот и спросил:
— Тебе какое дело?
— В мыслях моих...
— А — в морду — хочешь?
За проезд на пассажирском пароходе нам нечем платить, мы взяты на баржу «из милости», и, хотя мы «держим вахту», как матросы, все на барже смотрят на нас, точно на нищих.
— А ты говоришь — народ, — упрекает меня Баринов. — Тут — просто: кто на ком сел верхом...
Тьма так плотна, что барж не видно, видишь только освещенные огнями фонарей острия мачт на фоне дымных туч. Тучи пахнут нефтью.
Меня раздражает угрюмое молчание рулевого. Я назначен боцманом «вахтить» на руле в помощь этому зверю. Следя за движением огней, на поворотах, он тихо говорит мне:
— Эй, берись!
Вскакиваю на ноги и ворочаю рычаг руля.
— Ладно, — ворчит он.
Я снова сажусь на палубу. Разговориться с этим человеком — не удается, он отвечает вопросами:
— А тебе что за дело?
О чем он думает? Когда проходили место, где желтые воды Камы вливаются в стальную полосу Волги, он, посмотрев на север, проворчал:
— Сволочь.
— Кто?
Не ответил.
Где-то далеко, в пропастях тьмы, воют и лают собаки. Это напоминает о каких-то остатках жизни, еще не раздавленных тьмою. Это кажется недосягаемо далеким и ненужным.
— Собаки тут плохие, — неожиданно говорит человек у руля.
— Где — тут?
— Везде. У нас собака — настоящий зверь...
— Ты — откуда?
— Вологодской.
И, точно картофель из прорванного мешка, покатились серые, тяжелые слова:
— Это — кто с тобой — дядя? Дурак он, по-моему. А у меня дядя умный. Лихой. Богач. В Симбирском пристань держит. Трактир. На берегу.
Выговорив всё это медленно и как бы с трудом, человек уставился невидимыми глазами на мачтовый фонарь парохода, следя, как он ползет в сетях тьмы золотым пауком.
— Берись, ну... Грамотный? Не знаешь — кто законы пишет?
Не дождавшись ответа, он продолжает:
— Разно говорят: одни — царь, другие — митрополит, Сенат. Кабы я наверно знал — кто, сходил бы к нему. Сказал бы: ты пиши законы так, чтобы я замахнуться не мог, а не то что ударить! Закон должен быть железный. Как ключ. Заперли мне сердце, и шабаш! Тогда я — отвечаю! А так — не отвечаю! Нет.
Он бормотал для себя, всё более тихо и бессвязно, пристукивая кулаком по дереву рычага.
С парохода кричали в рупор, и глухой голос человека был так же излишен, как лай и вой собак, уже всосанный жирной ночью. У бортов парохода по черной воде желтыми маслеными пятнами плывут отсветы огней и тают, бессильные осветить что-либо. А над нами точно ил течет, так вязки и густы темные сочные облака. Мы всё глубже скользим в безмолвные недра тьмы.
Человек угрюмо жаловался:
— К чему довели меня? Сердце не дышит...
Безразличие овладело мною, безразличие и холодная тоска. Захотелось спать.
Осторожно, с трудом продираясь сквозь тучи, подкрался рассвет без солнца, немощный и серый. Окрасил воду в цвет свинца, показал на берегах желтые кусты, железные, ржавчиной покрытые сосны, темные лапы их ветвей, вереницу изб деревни, фигуру мужика, точно вырубленную из камня. Над баржой пролетела чайка, свистнув кривыми крыльями.
Меня и рулевого сменили с вахты, я залез под брезент и уснул, но вскоре — так показалось мне — меня разбудил топот ног и крики. Высунув голову из-под брезента, я увидал, что трое матросов, прижав рулевого к стенке «конторки», разноголосно кричат:
— Брось, Петруха!
— Господь с тобой, — ничего!
— А ты — полно!
Скрестив руки, вцепившись пальцами в плечи себе, он стоял спокойно, прижимая ногою к палубе какой-то узел, смотрел на всех по очереди и хрипло уговаривал:
— Дайте от греха уйти!
Он был бос, без шапки, в одной рубахе и портах, темная куча нечесанных волос торчала на его голове, они спускались на упрямый, выпуклый лоб, под ним видно было маленькие глаза крота, налитые кровью, они смотрели умоляюще, тревожно.
— Утонешь! — говорили ему.
— Я? Никак. Пустите, братцы! Не пустите — убью его! Как приплывем в Симбирской, так и...
— Да перестань!
— Эх, братцы...
Он медленно, широко развел руки, опустился на колени и, касаясь руками «конторки», точно распятый, повторил:
— Дайте от греха бежать!
В голосе его, странно глубоком, было что-то потрясающее, раскинутые руки, длинные, как весла, дрожали, обращены ладонями к людям. Дрожало и его медвежье лицо в косматой бороде, кротовые, слепые глаза темными шариками выкатились из орбит. Казалось, что невидимая рука вцепилась в горло ему и душит.
Мужики молча расступились пред ним, он неуклюже встал на ноги, поднял узел, сказал:
— Вот — спасибо!
Подошел к борту и с неожиданной легкостью прыгнул в реку. Я тоже бросился к борту и увидал, как Петруха, болтая головою, надел на нее — шапкой — свой узел и поплыл, наискось течения, к песчаному берегу, где, встречу ему, нагибались под ветром кусты, сбрасывая в воду желтые листья.
Мужики говорили:
— Одолел себя все-таки!
Я спросил:
— Он — сошел с ума?
— Зачем? Нет, это он — души спасенья ради...
Петруха уже выплыл на мелкое место, встал по грудь в воде и взмахнул над головою узлом.
Матросы закричали:
— Проща-ай!
Кто-то спросил:
— А как же без пачпорта он?
Рыжий кривоногий матрос рассказывал мне с удовольствием:
— У него, в Симбирске, дядя живет, злодей ему и разоритель, вот он и затеял убить дядю, да, однако, пожалел сам себя, отскочил от греха. Зверь мужик, а — добрый! Он — хороший...
А хороший мужик уже шагал по узкой полосе песка, против течения реки, и — вот он исчез в кустах.
Матросы оказались добрыми ребятами, все они были земляки мне, исконные волгари; к вечеру я чувствовал себя своим человеком среди них. Но на другой день заметил, что они смотрят на меня угрюмо, недоверчиво. Я тотчас догадался, что чёрт дернул Баринова за язык и этот фантазер что-то рассказал матросам.
— Рассказал?
Улыбаясь бабьими глазами, смущенно почесывая за ухом, он сознался:
— Рассказал немножко!
— Да — я ж тебя просил молчать?
— Ведь я и молчал, да уж больно история интересна. Хотели в карты играть, а рулевой захватил карты, — скушно! Я и того...
Из расспросов моих оказалось, что Баринов, скуки ради, сплел весьма забавную историю, в конце которой Хохол и я, как древние викинги, рубились топорами с толпой мужиков.
Бесполезно было сердиться на него, — он видел правду только вне действительности. Однажды, когда я с ним, по пути на поиски работы, сидел на краю оврага в поле, он убежденно и ласково внушал мне:
— Правду надобно выбирать по душе! Вон, за оврагом, стадо пасется, собака бегает, пастух ходит. Ну, так что? Чем мы с тобой от этого попользуемся для души? Милый, ты взгляни просто: злой человек — правда, а добрый — где? Доброго-то еще не выдумали, да-а!
В Симбирске матросы очень нелюбезно предложили нам сойти с баржи на берег.
— Вы нам люди неподходящие, — сказали они.
Свезли нас в лодке к пристаням Симбирска, и мы обсохли на берегу, имея в карманах тридцать семь копеек.
Пошли в трактир пить чай.
— Что будем делать?
Баринов уверенно сказал:
— Как — что? Надо ехать дальше.
До Самары доехали «зайцами» на пассажирском, в Самаре нанялись на баржу, через семь дней почти благополучно доплыли до берегов Каспия и там пристроились к небольшой артели рыболовов на калмыцком грязном промысле Кабанкул-бай.
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.