3
Каждое воскресенье у Ивана Артемьича Бровкина в новом кирпичном доме на Ильинке обедали дочь Александра с мужем. Иван Артемьич жил вдовцом. Старший сын, Алеша, был сейчас в отъезде по набору в солдатские полки. Недавним указом таких полков сказано набрать тридцать, — три дивизии. Для снабжения учредить новый приказ — «Провиантское ведомство» — под началом генерал-провианта. Само собой, генерал-провиант ни овса, ни сена, ни сухарей и прочего довольствия из одних ведомственных бумаг добыть не мог. Главным провиантором опять остался Бровкин, хотя без места и звания. Дела его шли в гору, и многие именитые купцы были у него в деле и в приказчиках.
Другие сыновья: Яков служил в Воронеже, во флоте, Гаврила учился в Голландии, на верфях. И только меньшенький, Артамон, — ему шел двадцать первый годок, — находился при отце для писания писем, ведения счетов, чтения разных книг. Знал он бойко немецкий язык и переводил отцу сочинения по коммерции и — для забавы — гишторию Пуффендорфа. Иван Артемьич, слушая, вздыхал: «А мы-то живем, господи, на краю света, — свиньи свиньями».
Все дети — погодки — были умны, а этот — чистое золото. Видно, их мать, покойница, всю кровь свою по капельке отдала, всю душу разорвала, — хотела счастья детям. В зимние вьюги, бывало, в дымной избе жужжит веретеном, глядит на светец — горящую лучину — страшными, как пропасть, глазами. Маленькие посапывают на печи, шуршат в щелях тараканы, да воет над соломенной крышей вьюга о бесчеловечной жизни... «Зачем же маленьким-то неповинно страдать?» Так и не дождалась счастья. Иван Артемьич тогда ее не жалел, досуга не было, а теперь, под старость, постоянно вспоминал жену. Умирая, закляла его: «Не бери детям мачехи». Так вот и не женился второй раз...
Дом у Бровкина был заведен по иноземному образцу: кроме обычных трех палат, — спальной, крестовой и столовой, — была четвертая — гостиная, где гостей выдерживали до обеда, и не на лавках вдоль стен, чтобы зевать в рукав от скуки, а на голландских стульях посреди комнаты, кругом стола, покрытого рытым бархатом. Для утехи здесь лежали забавные листы, месяцеслов с предсказаниями, музыкальный ящик, шахматы, трубки, табак. Вдоль стен — не сундуки и ларцы со всякой рухлядью, как у дворян, живших еще по-старинке, — стояли поставцы, или шкафы огромные, — при гостях дверцы у них открывали, чтобы видна была дорогая посуда.
Все это завела Александра. Она следила и за отцом: чтобы одевался прилично, брился часто и менял парики. Иван Артемьич понимал, что нужно слушаться дочери в этих делах. Но, по совести, жил скучновато. Надуваться спесью теперь было почти и не перед кем, — за руку здоровался с самим царем. Иной раз хотелось посидеть на Варварке, в кабаке, с гостинодворцами, послушать занозистые речи, самому почесать язык. Не пойдешь, — невместно. Скучать надо.
Иван Артемьич стоял у окошка. Вон — по улице старший приказчик Свешникова бежит, сукин сын, торопится. Умнейшая голова. Опоздал, милай, — лен-то мы еще утречком в том месте перехватили. Вон Ревякин в новых валенках, морду от окна отворотил, — непременно он из судейского приказа идет... То-то, милай, с Бровкиным не судись...
Вечером — когда Саньки дома не было — Иван Артемьич снимал парик и кафтан гишпанского бархата, спускался в подклеть, на поварню, — ужинать с приказчиками, с мужиками. Хлебал щи, балагурил. Особенно любил, когда заезжали старинные односельчане, помнившие самого что ни на есть последнего на деревне — Ивашку Бровкина. Зайдет на поварню такой мужик и, увидя Ивана Артемьича, будто до смерти заробеет и не знает — в ноги ли поклониться, или как, и отбивается — не смеет сесть за стол. Конечно, разговорится мало-помалу, издали подводя к дельцу, — зачем заехал...
— Ах, Иван Артемьич, разве по голосу, а так не узнать тебя. А у нас на деревне только ведь и разговор, — соберутся мужики на завалине и — пошли: ведь ты еще тогда, в прежние-то годы, — помним, — однолошадный, кругом в кабале, а был орел...
— С трех рубликов, с трех рубликов жить начал. Так-то, Константин.
Мужик строго раскрывал глаза, вертел головой:
— Бог-то, значит, человека видит, метит. Да... (Потом — мягко, ласково.) Иван Артемьич, а ведь ты Констянтина Шутова помнишь, а не меня. Я — не Констянтин... Тот — напротив от тебя-то, а я — полевее, с бочкю... Избенка плохонькая...
— Забыл, забыл.
— Никуда изба, — уже со слезой, горловым голосом говорил мужик, — того и гляди, развалится. Намедни обсела поветь, — гнилье же все, — телушку, понимаешь, задавило... Что делать — не знаю.
Иван Артемьич понимал, что делать, но сразу не говорил: «Сходи завтра к приказчику, до Покрова за тобой подожду»; покуда не одолевала зевота, расспрашивал, кто как живет, да кто помер, да у кого внуки... Балагурил: «Ждите, на красную горку приеду невесту себе сватать».
Мужик оставался на поварне ночевать, Иван Артемьич поднимался наверх, в жаркую опочивальню. Два холопа в ливреях, давно спавшие у порога на кошме, вскакивали, раздевали его, — низенького и тучного. Положив сколько надо поклонов перед лампадой, почесав бока и живот, совал босые ноги в обрезки валенок, шел в холодный нужник. День кончен. Ложась на перину, Иван Артемьич каждый раз глубоко вздыхал: «День кончен». Осталось их не так много. А жалко, — в самый раз теперь жить да жить... Начинал думать о детях, о делах. — сон путал мысли.
Сегодня после обедни ожидались большие гости. Первая приехала Санька с мужем. Василий Волков, без всяких поклонов, поцеловал тестя, невесело сел к столу. Санька, мазнув отца губами, кинулась к зеркалу, начала вертеть плечами, пышными юбками, цвета фрезекразе, оглядывая новое платье.
— Батюшка, у меня к вам разговор... Такой разговор серьезный. — Подняла голые руки, поправляя шелковые цветочки в напудренных волосах. Не могла оторваться от зеркала, — синеглазая, томная, ротик маленький. — Уж такой разговор... (И опять — и присела и раскладными перьями обмахнулась.)
Волков сказал угрюмо:
— Шалая какая-то стала. Вбила в башку — Париж, Париж... Только ее там и ждут... Спим теперь врозь.
Иван Артемьич, сидя у голландской печи, посмеивался:
— Ай-ай-ай, учить надо.
— Поди ее — поучи: крик на весь дом. Чуть что, — грозит: «Пожалуюсь Петру Алексеевичу». Не хочу ее брать в Европу, — свихнется.
Санька отошла от зеркала, прищурилась, подняла пальчик:
— Возьмешь. Петр Алексеевич мне сам велел ехать. А ты — невежа.
— Тесть, видел? Что это?..
— Ай-ай-ай...
— Батюшка, — сказала Санька, расправив платье, села около него. — Вчера у меня был разговор с младшей Буйносовой, Натальей. Девка так и горит. Они еще старшую не пропили, а до этой когда черед? Наташа — в самой поре, — красотка. Политес и галант придворный понимает не хуже меня...
— Что ж, у князя Романа дела, что ли, плохи? — спросил Иван Артемьич, почесывая мягкий нос. — То-то он все насчет полотняного завода заговаривает...
— Плохи, плохи. Княгиня Авдотья плакалась. А сам ходит тучей...
— Он с умной головы сунулся по военным подрядам, ему наши наломали бока...
— Род знаменит, батюшка, — Буйносовы!.. Честь немалая взять в дом такую княжну. Если за приданым не будем слишком гнаться, — отдадут. Я про меньшенького, Артамошу, говорю. (Иван Артемьич полез было в затылок, помешал парик.) Главное, до отъезда моего в Париж окрутить Артамона с Натальей. Очень девка томится. Я и Петру Алексеевичу говорила.
— Говорила? — Иван Артемьич сразу бросил трепать нос. — Ну, и он что?
— Милое дело, говорит. Мы с ним танцовали у Меншикова вчерась. Усами по щеке меня щекочет и говорит: «Крутите свадьбу да поскорее».
— Почему скорее? — Иван Артемьич поднялся и напряженно глядел на дочь. (Санька была выше его ростом.)
— Да война, что ли... Не спросила его, не до того было... Вчера все говорили — быть войне.
— С кем?
Санька только выпятила губу. Иван Артемьич заложил короткие руки за спину и заходил, переваливаясь, — в белых чулках, в тупоносых башмаках с большими бантами, красными каблуками.
У крыльца загрохотала карета, подъезжали гости.
Глядя по гостю, Иван Артемьич или встречал его наверху, в дверях, выпятя живот в шелковом камзоле, или спускался на самое крыльцо. Князя Романа Борисовича, подъехавшего в карете с холопами на запятках, встретил на середине лестницы, — добродушно хлопнул его рукой в руку. За князем Романом поскакали по чугунным ступенькам, подобрав юбки, Антонида, Ольга и Наталья. Иван Артемьич, пропустив Наталью вперед, обшарил взором, — девица весьма спелая.
Буйносовы девы шумно сели посреди гостиной у стола. Хватая Саньку за голые локти, затараторили о сущих пустяках. Почтенные гости — президент Митрофан Шорин, Свешников, Момонов, — чтобы не наступать на девичьи шлёпы, подались к печке и оттуда косились из-под бровей: «Все это, конечно, так: воля царская — тянуться за Европой, а добра большого не жди таскать по домам девок».
Санька показывала только что привезенные из Гамбурга печатные листы — гравюры — славных голландских мастеров. Девы дышали носами в платочки, разглядывая голых богов и богинь... «А это кто? А это чего у него? А это она что? Ай!»
Санька объясняла с досадой:
— Это мужик, с коровьими ногами — сатир... Вы, Ольга, напрасно косоротитесь: у него — лист фиговый, — так всегда пишут. Купидон хочет колоть ее стрелой... Она, несчастная, плачет, — свет не мил. Сердечный друг сделал ей амур и уплыл — видите — парус... Называется — «Ариадна брошенная»... Надо бы вам это все заучить. Кавалеры постоянно теперь стали спрашивать про греческих-то богов. Это — не прошлый год... А уж с иноземцем и танцовать не ходите...
— Мы бы заучили, — книжки нет... От батюшки полушки не добьешься на дело, — сказала Антонида. Рябоватая Ольга от досады укусила кружево на рукаве. Санька вдруг обняла Наталью за плечи, шепнула что-то. Круглолицая, русоволосая Наталья залилась зарей...
Смирно, почтительно в гостиную вошел Артамоша, — в коричневом немецком платье, худощавый, похожий на Саньку, но темнее бровями, с пушком на губе, с глазами облачного цвета. Санька ущипнула Наталью, чтобы взглянула на брата. От смущения дева низко опустила голову, выставила локти, — не повернуть...
Артамоша поясно поклонился почтенным гостям и подошел к сестре. Санька, поджав губы, коротко присев, — скороговоркой:
— Презанте мово младшего брата Артамошу.
Девы лениво покивали высокими напудренными прическами. Артамон по всей науке попятился, потопал ногой, помахал рукой, будто полоскал белье. Санька представляла: «Княжна Антонида, княжна Ольга, княжна Наталья». Каждая дева, поднявшись, присела, — перед каждой Артамон пополоскал рукой. Осторожно сел к столу. Зажал руки между коленями. На скулах загорелись пятна. С тоской поднял глаза на сестру. Санька угрожающе сдвинула брови.
— Как часто делаете плезир? — запинаясь, спросил он Наталью. Она невнятно прошептала. Ольга бойко ответила:
— Третьего дня танцовали у Нарышкиных, три раза платья меняли. Такой сюксе, такая жара была. А вас отчего никогда не видно?
— Молод еще.
Санька сказала:
— Батюшка боится — забалуется. Вот женим, тогда пускай... Но танцовать он ужасно ловкий... Не глядите, что робеет... Ему по-французски заговорить, — не знаешь. куда глаза девать.
Почтенные гости с любопытством поглядывали на молодежь... «Ну, ну, детки пошли!» Митрофан Шорин спросил у Бровкина:
— Где сынка-то обломал?
— Учителя ходят, нельзя, Митрофан Ильич: мы на виду... Родом не взяли, другим надо брать...
— Верно, верно... Приходится из щелей-то вылезать...
— И государь обижается: что же, говорит, деньги лопатой гребешь, так уж лезь из кожи-то...
— Само собой. Расходы эти оправдаются.
— Санька мне одна чего стоит. Но бабенка — на виду.
— Бабочка бойкая. Только, Иван Артемьич, ты посматривай, как бы...
— Конечно, ее можно плеткой наверх загнать — сидеть за пяльцами, — помолчав, задумчиво ответил Иван Артемьич. — А толк велик ли? Что мужу-то спокойно? Э-ка! Понимаю, около греха вертится. Господи, верно... Грех-то у нее так и прыщет из глаз. Митрофан Ильич, не те времена... В Англии, — слышал? — Мальбрукова жена всей Европой верховодит... Вот ты и стой с плеткой около юбки-то ее — дурак дураком...
Алексей Свешников, суровый лицом, густобровый купчина (в просторном венгерском кафтане со шнурами), в своих волосах, — черно-кудрявых, с проседью, — вертел за спиной пальцами, дожидаясь, когда президент и Бровкин бросят судачить о пустяках.
— Митрофан Ильич, — пробасил он, — опять ведь я о том же: надо поторопиться с нашим-то дельцем. Слух есть, как бы нам дорогу не перебежали.
Востроносое, чисто вымытое, хитрое лицо президента заулыбалось медовым ртом.
— Как наш благодетель Иван Артемьич рассудит, его спрашивай, Алексей Иванович...
Бровкин тоже быстро завертел за спиной пальцами, расставив короткие ноги, глядел снизу вверх на орлов — Шорина и Свешникова... Сразу сообразил: торопятся, ироды, — чего-то, значит, они разузнали особенное... (Вчера Бровкин весь день пробыл в хлебных амбарах, никого из высоких людей не видал.) Не отвечая, надуваясь важностью, прикидывал: чему бы этому быть? Вытащил из-за спины руки — почесать нос.
— Что ж, — сказал, — слух есть — сукнецо будет теперь в цене... Можно потолковать.
Свешников сразу выкатил цыганские глаза:
— Ты, значит, тоже, Иван Артемьич, знаешь про вчерашнее?
— Знаем кое-что... Наше дело — знать да помалкивать... (Иван Артемьич всей рукой взял себя за низ лица: «Что за дьявол! Про что они узнали?»)
Косясь на других гостей, попятился за изразцовую печь, Свешников и Шорин — за ним. Там, став тесно, заговорили вокруг да около, настороженно...
— Иван Артемьич, вся Москва ведь болтает.
— Поговаривают, да...
— С кем же? Неужто со шведом?
— Это дело государево...
— Ну, а все-таки... Скоро ли? (Свешников влез ногтями в проволочную бороду.) В самый бы раз теперь нам заводик поставить. Дорого государю не то, что дешевле гамбурского, а то, что ведь свое будет сукно. Границы могут закрыть, а тут — сукно свое... Дело золотое. Вокруг народу что закрутилось, — тот же Мартисен...
«Вот они про что пронюхали», — понял Иван Артемьич, усмехаясь в горсть.
На-днях этот Мартисен, иноземец, был у Бровкина с переводчиком Шафировым, предлагал поставить суконный завод: часть денег государя, часть — Бровкина, он же, Мартисен, войдет в треть всех доходов, за это обязуется выписать из Англии ткацкие станы, мастеров лучших и вести все дело. Свешников и Шорин со своей стороны давно предлагали Бровкину войти интересаном в кумпанию для устройства суконного завода. Но покуда шли только разговоры. Вчера, видимо, что-то случилось, вернее всего — Мартисен сам дошел до государя.
— Неужто дело такое великое отдать иноземцам? — горя глазами, сказал Свешников.
Президент Шорин, зажмурясь, вздохнул:
— А уж мы, кажется, животы готовы положить, последнее отдадим...
— Завтра, завтра потолкуем. — Иван Артемьич устремился от печки к дверям. В гостиную вошел, никем не встреченный (в черном суконном платье, башмаки — в пыли), низенький, сизо бритый, налитой человек с широкой переносицей, ястребиным носом. Темные глаза его беспокойно шарили по лицам гостей. Увидя Бровкина, не по-русски протянул короткие руки, осклабился наискось:
— Почтеннейший Иоанн Артемьевич! — проговорил с напевом по всем буквам и пошел обнимать хозяина, облобызал троекратно, будто на пасху, чудак. Затем, мотнув на стороны огненно-рыжим париком, шепнул: — С Мартисеном пока — никак. Сейчас Александр Данилович пожалует.
— Рад тебе, рад, Петр Павлович, милости просим...
Это был переводчик Посольского приказа, Шафиров, из евреев. Ездил с царем за границу, но до этой осени был в тени. Теперь же, состоя при шведском посольстве, видался с Петром ежедневно, и уж на него смотрели как на сильненького.
— Завтра, Иоанн Артемьевич, пожалуй в Кремль, во дворец... Государь наказал быть десятерым от Бурмистерской палаты. Принимаем грамоты от шведов...
— Договорились?
— Нет, Иоанн Артемьевич, государь целовать евангелие не будет шведскому королю...
Бровкин, слушая, перевел дыхание, торопливо перекрестил пупок.
— Значит, правда, Петр Павлович, слухи-то эти?
— Поживем — увидим, Иоанн Артемьевич, дела великие, дела великие... — и повернулся к буйносовским девам целовать у них пальцы — по-иноземному.
Князь Роман Борисович мрачно сидел на стуле у стены. Не честь была ездить по таким домам. Мутно поглядывал на дочерей: «Сороки, дуры. Кто их возьмет-то? Что за лютые, господи, времена! Деньги, деньги! Будто их ветром из кармана выдувает... С утра трещит голова от мыслей, как обернуться, как жить дальше? С деревенек все выжато, и того нехватает. Почему? Хватало же прежде... Эх, прежде — сиди у окошечка, — хочешь — яблочко пожуешь, хочешь — так, слушай колокольный звон... Покой во веки веков... Вихрь налетел, люди, как муравьи из ошпаренного муравейника, полезли. Непонятно... И — деньги, деньги. Заводы какие-то, кумпании».
Сидевший рядом с князем Романом пожилой купец Евстрат Момонов, один из первых гостиной сотни, тихо точил речи:
— Нельзя, батюшка князь Роман Борисович, по-купецки так рассуждаем: тесно, невозможно стало, иноземцы нас, как хотят, забивают... Он у тебя товар не возьмет, он почту пошлет сначала, и через восемнадцать дней — письмо его в Гамбурге, и еще через восемнадцать дней ответ: какая у них на бирже цена товару... А наши дурачки и год и два все за одну цену держатся, а такой цены давно и на свете нет. Иноземцы давно из нашей земли окно прорубили. А мы — в яме сидим. Нет, батюшка, войны не миновать... Хоть бы один городок, Нарву, скажем, старую царскую вотчину...
— От денег пухнете, а все вам, купцам, мало, — брезгливо сказал Роман Борисович. — Война! Э-ка! Война — дело государственное, не вам, худородным, в эту кашу лезть...
— Истинно, истинно, батюшка, — сейчас же поддакнул Момонов, — мы так болтаем, от ума скудости...
Роман Борисович скосил налитые жилками белки на него: — ишь ты, одежа простая, лицо обыкновенное, а денег зарыто в подпольи — горшки...
— Сыновей-то много?
— Шестеро, батюшка князь Роман Борисович.
— Холостые?
— Женатые, батюшка, женатые все.
За окнами загрохотала карета по бревенчатой мостовой. Иван Артемьич кинулся на лестницу, кое-кто из гостей — к окнам. Разговоры оборвались. Было слышно, как по чугунным ступеням звякают шпоры. Впереди хозяина вошел генерал-майор, губернатор псковский, Александр Меншиков, в кафтане с красными обшлагами — будто по локоть рукава его были окунуты в кровь. С порога обвел гостей сине-холодным государственной строгости взором. Сняв шляпу, размашисто поклонился княжнам. Поднял левую красивую бровь, с ленивой усмешкой подошел к Саньке, поцеловал в лоб, потрепал руку за кончики пальцев, повернувшись, коротким кивком приветствовал гостей.
Раскрылись двери в столовую. Александр Данилович, похлопывая Бровкина, нагнулся к уху:
— Со Свешниковым и Шориным брось, не дело... Мартисену ничего не дадим. Самим, самим нужно браться... Поговори нынче с Шафировым.
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.