7
— Что же ты Катерину-то не показываешь?
— Робеет, мин херц... Так полюбила меня, привязалась, — глаз ни на кого не поднимает... Прямо хоть женись на ней.
— Чего же не женишься?
— Ну, как, все-таки...
Меншиков присел на вощеном полу у камина, отворачивая лицо, мешал горящие поленья. Ветер завывал в трубе, гремел жестяной крышей. Снегом кидало в стекла высокого окна. Колебались огоньки двух восковых свечей на столе. Петр курил, пил вино, салфеткой вытирал красное лицо, мокрые волосы. Он только что вернулся из Гулы — с заводов — и, не заезжая в Преображенское — прямо в Меншикову, в баню. Парился часа три. В Алексашкином надушенном белье, в шелковом его кафтане, — без шейного платка — с открытой грудью, — сел ужинать (велел, чтобы никого в малой столовой не было, даже слуг), расспрашивал про разные пустячные дела, посмеивался. И вдруг спросил про Катерину (с того разговора в карете о ней помянул в первый раз).
— Жениться, Петр Алексеевич, с моим худым родишком да на пленной... Не знаю... (Копал кочергой, сыпал искрами.) Сватают мне Арсеньеву Авдотью. Род древний, из Золотой орды... Все-таки — покроет пироги-то мои. Постоянно у меня во дворце иностранцы, — спрашивают первым делом, на ком женат, какой мой титл? Наши-то — толстозадые, великородные — им и рады нашептывать: — он-де с улицы взят...
— Правильно, — сказал Петр. Вытерся салфеткой. Глаза у него блестели.
— Мне бы хоть графа какого получить — титл. — Алексашка бросил кочергу. Загородил огонь медной сеткой, вернулся к столу. — Метель, ужас. Тебе, мин херц, думать нечего — ехать домой.
— Я и не собираюсь.
Меншиков взялся за рюмку, — задрожала в руке. Сидел, не поднимая глаз.
— Этот разговор не я начал, а ты его начал, — сказал Петр. — Поди, ее позови...
Алексашка побледнел. Сильным движением поднялся. Вышел. Петр сидел, покачивая ногой. В доме было тихо, только выла метель на больших чердаках. Петр слушал, подняв брови. Нога покачивалась, как заводная. Снова шаги, — быстрые, сердитые. Алексашка, вернувшись, стал в открытой двери, кусал губы:
— Сейчас — идет.
У Петра поджались уши, — услышал: в тишине дома, казалось, весело, беспечно летели легкие женские ноги на пристукивающих каблучках.
— Входи, не бойся, — Алексашка пропустил в дверь Катерину. Она чуть прищурилась, — из темноты коридора на свет свечей. Будто спрашивая, — взглянула на Алексашку (была ему по плечо, черноволосая, с подвижными бровями), тем же легким шагом, без робости, подошла к Петру, присела низко, взяла, как вещь, его большую руку, лежавшую на столе, поцеловала. Он почувствовал теплоту ее губ и холодок ровных белых зубов. Заложила руки под белый передничек, — остановилась перед креслом Петра. Под ее юбками ноги, так легко принесшие ее сюда, были слегка расставлены. Глядела в глаза ясно, весело.
— Садись, Катерина.
Она ответила по-русски — ломано, но таким приятным голосом, — ему сразу стало тепло от камина, уютно от завывания ветра, разжались уши, бросил мотать ногой. Она ответила:
— Сяду, спасибо. — Сейчас же присела на кончик стула, все еще держа руки на животе под передником.
— Вино пьешь?
— Пью, спасибо.
— Живешь не плохо в неволе-то?
— Не плохо, спасибо...
Алексашка хмуро подошел, налил всем троим вина:
— Что заладила одно: спасибо да спасибо. Расскажи чего-нибудь.
— Как я буду говорить, — они не простой человек.
Она выпростала руки из-под передничка, взяла рюмку, быстроглазо улыбнулась Петру:
— Они сами знают — какой начать разговор...
Петр засмеялся. Давно так по-доброму не смеялся. Начал спрашивать Катерину — откуда она, где жила, как попала в плен? Отвечая, она глубже уселась на стуле, положила голые локти на скатерть, — блестели ее темные глаза, как шелк блестели ее черные кудри, падающие двумя прядями на легко дышащую грудь. И казалось, — так же легко, как только что здесь по лестницам, она пробежала через все невзгоды своей коротенькой жизни...
Алексашка все доливал в рюмки. Положил еще поленьев в камин. По-полуночному выла вьюга. Петр потянулся, сморщив короткий нос, — поглядел на Катерину:
— Ну, что же — спать, что ли? Я пойду... Катюша, возьми свечу, посвети мне...
Угрюмый мужик, Федька Умойся Грязью, со свежим пунцовым клеймом на лбу, раздвинув на высоких козлах босые ноги, скованные цепью, перехватывал длинную рукоять дубовой кувалды, бил с оттяжкой по торцу сваи... Мужик был здоров. Другие, — кто опустил тачку, кто стоял по пояс в воде, задрав бороду, кто сбросил с плеча бревно, — глядели, как свая с каждым ударом уходит в топкий берег.
Вбивали первую сваю для набережного крепления маленького острова Янни-саари, — по-фински — Заячий остров. Три недели тому назад русские войска взяли на аккорд, — верстах в двух выше по Неве, — земляную крепость Ниеншанц. Шведы, оставив невские берега, ушли за Сестру-реку. Шведский флот, из боязни мелей, темнел парусами за солнечной зыбью вдали залива. Два небольших корабля отважились войти в устье Невы — до острова Хирви-саари, где в лесной засеке скрывалась батарея капитана Васильева, — но их облепили галеры и взяли на абордаж.
Кровавыми усилиями проход из Ладоги в открытое море был открыт. С востока потянулись бесчисленные обозы, толпы рабочих и колодников. (Петр писал Ромодановскому: «...в людях зело нужда есть, вели по всем городам, приказам и ратушам собрать воров, слать их сюда»). Тысячи рабочих людей, пришедших за тысячи верст, перевозились на плотах и челнах на правый берег Невы, на остров Койбу-саари, где на берегу стояли шалаши и землянки, дымили костры, стучали топоры, визжали пилы. Сюда, на край земли, шли и шли рабочие люди без возврата. Перед Койбу-саари — на Неве — на болотистом островке Янни-саари, в обережение дорого добытого устья всех торговых дорог русской земли, — начали строить крепость в шесть бастионов. («...Строить их шести начальникам: первый бастион строит бомбардир Петр Алексеев, второй — Меншиков, третий — князь Трубецкой, четвертый — князь-папа Зотов...») После закладки, — на большом шумстве в землянке у Петра, при заздравных стаканах и пушечной пальбе, крепость придумано было назвать Питербурх.
Открытое море отсюда было — подать рукой. Ветер покрывал его веселой зыбью. На западе, за парусами шведских кораблей, стояли высокие морские облака, — будто дымы другого мира. Смотрели на эти не русские облака, на водные просторы, на страшные пожары вечерней зари лишь дозорные солдаты на пустынном Котлин-острове. Нехватало хлеба. Из разоренной Ингрии, где начиналась чума, не было подвоза. Ели корни и толкли древесную кору. Петр писал князю-кесарю, прося слать еще людей, — «зело здесь болеют, а многие и померли». Шли и шли обозы, рабочие, колодники...
Федька Умойся Грязью, бросая волосы на воспаленный мокрый лоб, бил и бил дубовой кувалдой в сваи...
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.