7
Из деревни Мытищи в кремлевский дворец привезли бабу Воробьиху для молодой царицы. Евдокия до того ей обрадовалась, — приказала бабу прямо из саней вести в опочивальню. Царицына спаленка помещалась в верхней бревенчатой пристройке, — в два слепенькие окошечка, занавешенные от солнца. На жаркой лежанке бессменно дремала в валенках и в шубейке баба-повитуха. У Евдокии вот-вот должны были начаться роды, и уже несколько дней она не вставала с лебяжьих перин. Конечно, хотелось бы передохнуть от душного закута, прокатиться в санках по снежной Москве, где сизые дымы, низкое солнце, плакучие серебряные ветви из переулков задевают за дугу... Но старая царица и все женщины вокруг, — боже упаси, какое там катанье! Лежи, не шевелись, береги живот, — царскую ведь плоть носишь... Дозволено было только слушать сказки с божественным окончанием... Плакать — и то нельзя: младенец огорчится...
Воробьиха вошла истово, но бойко. Баба была чистая, в новых лаптях, под холщевой юбкой носила для аромату пучок шалфею. Губы мягкие, взор мышиный, лицо хоть старое, но румяное, и говорила — без умолку... С порога зорко оглядела, всё приметила, упала перед кроваткой и была пожалована: молодая царица протянула ей влажную руку:
— Сядь, Воробьиха, рассказывай... Расскучай меня...
Воробьиха вытерла чистый рот и начала с присказки про деда да бабу, про поповых дочек, про козла — золотые рога...
— Постой, Воробьиха, — Евдокия приподнялась, глядя, дремлет ли повитуха, — погадай мне.
— Ох, солнце красное, не умею.
— Врешь, Воробьиха... Никому не скажу, погадай, хоть на бобах...
— Ох, за эти бобы-то — шкуру кнутом ныне спускают... На толокне разве, на святой воде его замешать жидко?
— Когда начнется у меня? Скоро ли? Страшно... По ночам сердце мрет, мрет, останавливается... Вскинусь — жив ли младенец? О, господи!
— Ножками бьет? В кое место?
— Бьет вот сюда ножкой... Ворочается, будто коленочками да локотками трется мягко.
— Посолонь поворачивается, али напротив?
— И так и эдак... Игреливый...
— Мальчик.
— Ох, верно ли?..
Воробьиха, умильно щуря мышиные глаза, прошептала:
— А еще о чем гадать-то? Вижу, краса неописуемая, затаенное на уста просится... Ты — на ушко мне, царица...
Евдокия отвернулась к стене, порозовело ее лицо с коричневыми пятнами на лбу и висках, с припухшим ртом...
— Уродлива стала я, что ли, — не знаю...
— Да уж такой красы, такой неописуемой...
— А ну тебя... — Евдокия обернулась, карие глаза полны слез. — Жалеет он, любит? Открой... Сходи за толокном-то.
У Воробьихи оказалось все при себе, в мешке: глиняное блюдце, склянка с водой и темный порошок... (Шепнула: «Папоротниково семя, под Ивана Купала взято».) Замешала его, поставила блюдце на скамеечку у кровати, с невнятным приговором взяла у Евдокии обручальное кольцо, опустила в блюдце, велела глядеть.
— Затаенное думай, хочешь вслух, хочешь так... Отчего сомненье-то у тебя?
— Как вернулся из лавры, — переменился, — чуть шевелила губами Евдокия. — Речей не слушает, будто я дура последняя... «Ты бы чего по гиштории почитала... По-голландски, немецки учись...» Пыталась, — не понимаю ничего. Жену-то, чай, и без книжки любят...
— Давно вместе не спите?
— Третий месяц... Наталья Кирилловна запретила, боится за чрево...
— В колечко в самое гляди, ангел небесный, — видишь мутное?
— Лик будто чей-то...
— Гляди еще... Женской?
— Будто... Женский...
— Она. — Воробьиха знающе поджала рот, как из норы глядела бусинками... Евдокия, тяжело дыша, приподнялась, рука скользнула с крутого живота под грудь, где пойманной птицей рвалось сердце...
— Ты чего знаешь? Ты чего скрываешь от меня? Кто она?
— Ну, кто, кто — змея подколодная, немка... Про то вся Москва шепчет, да сказать боятся... Опаивают его в Немецкой слободе любовным зельем... Не всколыхивайся, касатка, рано еще горевать... Поможем... Возьми иглу... (Воробьиха живо вытащила из повойника иглу, подала с шопотом царице.) Возьми в пальчики, ничего не бойся... Говори за мной: «Поди и поди, злая, лихая змея, Анна, вилокосная и прикосная, сухотная и ломотная, поди, не оглядываясь, за Фафер-гору, где солнце не всходит, месяц не светит, роса не ложится, — пади в сыру землю, на три сажени печатных, там тебе, злой, лихой змее, Анне, место пусто до скончания века, аминь». Коли, коли иглой в самое кольцо, в лицо ей коли...
Евдокия колола, покуда игла не сломалась о блюдце. Откинулась, прикрыла локтем глаза, и припухшие губы ее задрожали плачем...
Вечером мамки и няньки, повитухи и дворцовые дурки суетливо заскрипели дверями и половицами: «Царь приехал...» Воробьиха кинула в свечу крупицу ладана — освежить воздух, и сама юркнула куда-то... Петр вбежал наверх через три ступени. Пахло от него морозом и вином, когда наклонился над жениной постелью.
— Здравствуй, Дуня... Неужто еще не опросталась? А я думал...
Усмехнулся, — далекий, веселый, круглые глаза — чужие... У Евдокии похолодело в груди. Сказала внятно:
— Рада бы вам угодить... Вижу — всем ждать надоело... Виновата...
Он сморщился, силясь понять — что с ней. Сел, схватясь за скамейку, шпорой царапал коврик.
— У Ромодановского обедал... Ну, сказали, будто бы вот-вот... Думал — началось...
— Умру от родов — узнаете... Люди скажут...
— От этого не помирают... Брось...
Тогда она со всей силой отбросила одеяла и простыни, выставила живот:
— Вот он, видишь... Мучиться, кричать — мне, не тебе... Не помирают! После всех об этом узнаешь... Смейся, веселись, вино пей... Езди, езди в проклятую слободу... (Он раскрыл рот, уставился.) Перед людьми стыдно, — все уж знают.
— Что все знают?
Он подобрал ноги, — злой, похожий на кота. Ах, теперь ей было все равно... Крикнула:
— Про еретичку твою, немку! Про кабацкую девку! Чем она тебя опоила?
Тогда он побагровел до пота. Отшвырнул скамью. Так стал страшен, что Евдокия невольно подняла руку к лицу. Стоял, антихристовыми глазами уставясь на жену...
— Дура! — только и проговорил. Она всплеснулась, схватилась за голову. Сотряслась беззвучным рыданием. Ребенок мягко, нетерпеливо повернулся в животе. Боль, раздвигающая, тянущая, страшная, непонятной силой опоясала таз...
Услыхав низкий звериный вопль, мамки и няньки, повитухи и дурки вбежали к молодой царице. Она кричала с обезумевшими глазами, безобразно разинув рот... Женщины засуетились.. Сняли образа, зажгли лампады. Петр ушел. Когда миновали первые потуги, Воробьиха и повитуха под руки повели Евдокию в жарко натопленную мыльню — рожать.
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.