VIII
Захар, заперев дверь за Тарантьевым и Алексеевым, когда они ушли, не садился на лежанку, ожидая, что барин сейчас позовет его, потому что слышал, как тот собирался писать. Но в кабинете Обломова все было тихо, как в могиле.
Захар заглянул в щель что ж? Илья Ильич лежал себе на диване, опершись головой на ладонь; перед ним лежала книга. Захар отворил дверь.
Вы чего лежите-то опять? спросил он.
Не мешай; видишь, читаю! отрывисто сказал Обломов.
Пора умываться да писать, говорил неотвязчивый Захар.
Да, в самом деле пора, очнулся Илья Ильич. Сейчас: ты поди. Я подумаю.
И когда это он успел опять лечь-то! ворчал Захар, прыгая на печку. Проворен!
Обломов успел, однако ж, прочитать пожелтевшую от времени страницу, на которой чтение прервано было с месяц назад. Он положил книгу на место и зевнул, потом погрузился в неотвязчивую думу о «двух несчастиях».
Какая скука! шептал он, то вытягивая, то поджимая ноги.
Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только отливало ослепительным блеском известковую стену дома, за которой закатывалось по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, строго подумал он, а потом...»
Деревенское утро давно прошло, и петербургское было на исходе. До Ильи Ильича долетал со двора смешанный шум человеческих и нечеловеческих голосов: пенье кочующих артистов, сопровождаемое большею частию лаем собак. Приходили показывать и зверя морского, приносили и предлагали на разные голоса всевозможные продукты.
Он лег на спину и заложил обе руки под голову. Илья Ильич занялся разработкою плана имения. Он быстро пробежал в уме несколько серьезных, коренных статей об оброке, о запашке, придумал новую меру, построже, против лени и бродяжничества крестьян и перешел к устройству собственного житья-бытья в деревне.
Его занимала постройка деревенского дома; он с удовольствием остановился несколько минут на расположении комнат, определил длину и ширину столовой, бильярдной, подумал и о том, куда будет обращен окнами его кабинет; даже вспомнил о мебели и коврах.
После этого расположил флигеля дома, сообразив число гостей, которое намеревался принимать, отвел место для конюшен, сараев, людских и разных других служб.
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но, сделав в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
Тут мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенесся на несколько лет вперед в деревню, когда уж имение устроено по его плану и когда он живет там безвыездно.
Ему представилось, как он сидит в летний вечер на террасе, за чайным столом, под непроницаемым для солнца навесом деревьев, с длинной трубкой и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из-за деревьев видом, прохладой, тишиной; а вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд; с полей восходит пар; становится прохладно, наступают сумерки; крестьяне толпами идут домой.
Праздная дворня сидит у ворот; там слышатся веселые голоса, хохот, балалайка, девки играют в горелки; кругом его самого резвятся его малютки, лезут к нему на колени, вешаются ему на шею; за самоваром сидит... царица всего окружающего, его божество... женщина! жена! А между тем в столовой, убранной с изящной простотой, ярко заблистали приветные огоньки, накрывался большой круглый стол; Захар, произведенный в мажордомы, с совершенно седыми бакенбардами, накрывает стол, с приятным звоном расставляет хрусталь и раскладывает серебро, поминутно роняя на пол то стакан, то вилку; садятся за обильный ужин; тут сидит и товарищ его детства, неизменный друг его, Штольц, и другие, все знакомые лица; потом отходят ко сну...
Лицо Обломова вдруг облилось румянцем счастья: мечта была так ярка, жива, поэтична, что он мгновенно повернулся лицом к подушке. Он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого счастья, вдруг зажаждал полей и холмов своей родины, своего дома, жены и детей...
Полежав ничком минут пять, он медленно опять повернулся на спину. Лицо его сияло кротким, трогательным чувством: он был счастлив.
Он с наслаждением, медленно вытянул ноги, отчего панталоны его засучились немного вверх, но он и не замечал этого маленького беспорядка. Услужливая мечта носила его легко и вольно, далеко в будущем.
Теперь его поглотила любимая мысль: он думал о маленькой колонии друзей, которые поселятся в деревеньках и фермах, в пятнадцати или двадцати верстах вокруг его деревни, как попеременно будут каждый день съезжаться друг к другу в гости, обедать, ужинать, танцевать; ему видятся все ясные дни, ясные лица, без забот и морщин, смеющиеся, круглые, с ярким румянцем, с двойным подбородком с неувядающим аппетитом; будет вечное лето, вечное веселье, сладкая еда да сладкая лень.
Боже, боже! произнес он от полноты счастья и очнулся.
А тут раздался со двора в пять голосов: «Картофеля! Песку, песку не надо ли? Уголья! Уголья!.. Пожертвуйте, милосердные господа, на построение храма господня!» А из соседнего, вновь строящегося дома раздавался стук топоров, крик рабочих.
Ах! горестно вслух вздохнул Илья Ильич. «Что за жизнь! Какое безобразие этот столичный шум! Когда же настанет райское, желанное житье? Когда в поля, в родные рощи? думал он. Лежать бы теперь на траве, под деревом, да глядеть сквозь ветки на солнышко и считать, сколько птичек перебывает на ветках. А тут тебе на траву то обед, то завтрак принесет какая-нибудь краснощекая прислужница, с голыми, круглыми и мягкими локтями и с загорелой шеей; потупляет, плутовка, взгляд и улыбается... Когда же настанет эта пора?..»
«А план! А староста, а квартира?» вдруг раздалось в памяти его.
Да, да! торопливо заговорил Илья Ильич, сейчас, сию минуту!
Обломов быстро приподнялся и сел на диване, потом спустил ноги на пол, попал разом в обе туфли и посидел так; потом встал совсем и постоял задумчиво минуты две.
Захар, Захар! закричал он громко, поглядывая на стол и на чернильницу.
Что еще там? послышалось вместе с прыжком. Как только ноги-то таскают меня? хриплым шепотом прибавил Захар.
Захар! повторил Илья Ильич задумчиво, не спуская глаз со стола. Вот что, братец... начал он, указывая на чернильницу, но, не кончив фразы, впал опять в раздумье.
Тут руки стали у него вытягиваться кверху, колени подгибаться, он начал потягиваться, зевать...
Там оставался у нас, заговорил он, все потягиваясь, с расстановкой, сыр, да... дай мадеры; до обеда долго, так я позавтракаю немного...
Где это он оставался? сказал Захар, не оставалось ничего...
Как не оставалось? перебил Илья Ильич. Я очень хорошо помню: вот какой кусок был...
Нет, нету! Никакого куска не было! упорно твердил Захар.
Был! сказал Илья Ильич.
Не был, отвечал Захар.
Ну, так купи.
Пожалуйте денег.
Вон мелочь там, возьми.
Да тут только рубль сорок, а надо рубль шесть гривен.
Там еще медные были.
Я не видал! сказал Захар, переминаясь с ноги на ногу. Серебро было, вон оно и есть, а медных не было!
Были: вчера мне разносчик самому в руки дал.
Он при мне дал, сказал Захар, я видел, что мелочь давал, а меди не видал...
«Уж не Тарантьев ли взял? подумал нерешительно Илья Ильич. Да нет, тот бы и мелочь взял».
Так что ж там есть еще? спросил он.
А ничего не было. Вон вчерашней ветчины нет ли, надо у Анисьи спросить, сказал Захар. Принести, что ли?
Принеси, что есть. Да как это не было?
Так, не было! сказал Захар и ушел.
А Илья Ильич медленно и задумчиво прохаживался по кабинету.
Да, много хлопот, говорил он тихонько. Вон хоть бы в плане пропасть еще работы!.. А сыр-то ведь оставался, прибавил он задумчиво, съел это Захар, да и говорит, что не было! И куда это запропастились медные деньги? говорил он, шаря на столе рукой.
Через четверть часа Захар отворил дверь подносом, который держал в обеих руках, и, войдя в комнату, хотел ногой притворить дверь, но промахнулся и ударил по пустому месту: рюмка упала, а вместе с ней еще пробка с графина и булка.
Ни шагу без этого! сказал Илья Ильич. Ну, хоть подними же, что уронил; а он еще стоит да любуется!
Захар, с подносом в руках, наклонился было поднять булку, но, присев, вдруг увидел, что обе руки заняты и поднять нечем.
Ну-ка, подними! с насмешкой говорил Илья Ильич. Что ж ты? За чем дело стало?
О, чтоб вам пусто было, проклятые! с яростью разразился Захар, обращаясь к уроненным вещам. Где это видано завтракать перед самым обедом?
И, поставив поднос, он поднял с пола, что уронил; взяв булку, он дунул на нее и положил на стол.
Илья Ильич принялся завтракать, а Захар остановился в некотором отдалении от него, поглядывая на него стороной и намереваясь, по-видимому, что-то сказать.
Но Обломов завтракал, не обращая на него ни малейшего внимания.
Захар кашлянул два раза.
Обломов все ничего.
Управляющий опять сейчас присылал, робко заговорил наконец Захар, подрядчик был у него, говорит: нельзя ли взглянуть на нашу квартиру? Насчет переделки-то все...
Илья Ильич кушал, не отвечая на слова.
Илья Ильич, помолчав, еще тише сказал Захар.
Илья Ильич сделал вид, что он не слышит.
На будущей неделе велят съезжать, просипел Захар.
Обломов выпил рюмку вина и молчал.
Как же нам быть-то, Илья Ильич? почти шепотом спросил Захар.
А я тебе запретил говорить мне об этом, строго сказал Илья Ильич и, привстав, подошел к Захару.
Тот попятился от него.
Какой ты ядовитый человек, Захар! прибавил Обломов с чувством.
Захар обиделся.
Вот, сказал он, ядовитый! Что я за ядовитый? Я никого не убил.
Как же не ядовитый! повторил Илья Ильич, ты отравляешь мне жизнь.
Я не ядовитый! твердил Захар.
Что ты ко мне пристаешь с квартирой?
Что ж мне делать-то?
А мне что делать?
Вы хотели ведь написать к домовому хозяину?
Ну и напишу; погоди; нельзя же вдруг!
Вот бы теперь и написали.
Теперь, теперь! Еще у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, и чернил-то нет! Как я стану писать?
А я вот сейчас квасом разведу, сказал Захар и, взяв чернильницу, проворно пошел в переднюю, а Обломов начал искать бумаги.
Да, никак, и бумаги-то нет! говорил он сам с собой, роясь в ящике и ощупывая стол. Да и так нет! Ах, этот Захар: житья нет от него!
Ну, как же ты не ядовитый человек? сказал Илья Ильич вошедшему Захару, ни за чем не посмотришь! Как же в доме бумаги не иметь?
Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.
Он взял с этажерки и подал ему пол-листа серой бумаги.
На этом разве можно писать? спросил Обломов, бросив бумагу. Я этим на ночь стакан закрывал, чтоб туда не попало что-нибудь... ядовитое.
Захар отвернулся и смотрел в стену.
Ну, да нужды нет: подай сюда, я начерно напишу, а Алексеев ужо перепишет.
Илья Ильич сел к столу и быстро вывел: «Милостивый государь!..»
Какие скверные чернила! сказал Обломов. В другой раз у меня держи ухо востро, Захар, и делай свое дело как следует!
Он подумал немного и начал писать.
«Квартира, которую я занимаю во втором этаже дома, в котором вы предположили произвести некоторые перестройки, вполне соответствует моему образу жизни и приобретенной вследствие долгого пребывания в сем доме привычке. Известясь через крепостного моего человека, Захара Трофимова, что вы приказали сообщить мне, что занимаемая мною квартира...»
Обломов остановился и прочитал написанное.
Нескладно, сказал он, тут два раза сряду что, а там два раза
который.
Он пошептал и переставил слова: вышло, что который относится к этажу опять неловко. Кое-как переправил и начал думать, как бы избежать два раза
что.
Он то зачеркнет, то опять поставит слово. Раза три переставлял что, но выходило или бессмыслица, или соседство с другим что.
И не отвяжешься от этого другого-то что! сказал он с нетерпением. Э! да черт с ним совсем, с письмом-то! Ломать голову из таких пустяков! Я отвык деловые письма писать. А вот уж третий час в исходе.
Захар, на вот тебе. Он разорвал письмо на четыре части и бросил на пол.
Видел? спросил он.
Видел, отвечал Захар, подбирая бумажки.
Так не приставай больше с квартирой. А это что у тебя?
А счеты-то.
Ах ты, господи! Ты совсем измучишь меня! Ну сколько тут, говори скорей!
Да вот мяснику восемьдесят шесть рублей пятьдесят четыре копейки.
Илья Ильич всплеснул руками:
Ты с ума сошел? Одному мяснику такую кучу денег?
Не платили месяца три, так и будет куча! Вот оно тут записано, не украли!
Ну, как же ты не ядовитый? сказал Обломов. На мильон говядины купил! Во что это в тебя идет? Добро бы впрок.
Не я съел! огрызался Захар.
Нет! Не ел?
Что ж вы мне хлебом-то попрекаете? Вот, смотрите!
И он совал ему счеты.
Ну, еще кому? говорил Илья Ильич, отталкивая с досадой замасленные тетрадки.
Еще сто двадцать один рубль восемнадцать копеек хлебнику да зеленщику.
Это разорение! Это ни на что не похоже! говорил Обломов, выходя из себя. Что ты, корова, что ли, чтоб столько зелени сжевать...
Нет! Я ядовитый человек! с горечью заметил Захар, повернувшись совсем стороной к барину. Кабы не пускали Михея Андреича, так бы меньше выходило! прибавил он.
Ну, сколько ж это будет всего, считай! говорил Илья Ильич и сам начал считать.
Захар делал ту же выкладку по пальцам.
Черт знает, что за вздор выходит: всякий раз разное! сказал Обломов. Ну, сколько у тебя? двести, что ли?
Вот погодите, дайте срок! говорил Захар, зажмуриваясь и ворча. Восемь десятков да десять десятков восемнадцать, да два десятка...
Ну, ты никогда этак не кончишь, сказал Илья Ильич. Поди-ка к себе, а счеты подай мне завтра, да позаботься о бумаге и чернилах... Этакая куча денег! Говорил, чтоб понемножку платить нет, норовит все вдруг... народец!
Двести пять рублей семьдесят две копейки, сказал Захар сосчитав. Денег пожалуйте.
Как же, сейчас! Еще погоди: я поверю завтра...
Воля ваша, Илья Ильич, они просят...
Ну, ну, отстань! Сказал завтра, так завтра и получишь. Иди к себе, а я займусь: у меня поважнее есть забота.
Илья Ильич уселся на стуле, подобрал под себя ноги и не успел задуматься, как раздался звонок.
Явился низенький человек, с умеренным брюшком, с белым лицом, румяными щеками и лысиной, которую с затылка, как бахрома, окружали черные густые волосы. Лысина была кругла, чиста и так лоснилась, как будто была выточена из слоновой кости. Лицо гостя отличалось заботливо-внимательным ко всему, на что он ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью в улыбке и скромно-официальным приличием.
Одет он был в покойный фрак, отворявшийся широко и удобно, как ворота, почти от одного прикосновения. Белье на нем так и блистало белизной, как будто под стать лысине. На указательном пальце правой руки надет был большой, массивный перстень с каким-то темным камнем.
Доктор! Какими судьбами? воскликнул Обломов, протягивая одну руку гостю, а другою подвигая стул.
Я соскучился, что вы всё здоровы, не зовете, сам зашел, отвечал доктор шутливо. Нет, прибавил он потом серьезно, я был вверху, у вашего соседа, да и зашел проведать.
Благодарю. А что сосед?
Что: недели три-четыре, а может быть, до осени дотянет, а потом... водяная в груди: конец известный. Ну, вы что?
Обломов печально тряхнул головой:
Плохо, доктор. Я сам подумывал посоветоваться с вами. Не знаю, что мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дыханье тяжело... говорил Обломов с жалкой миной.
Дайте руку, сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. А кашель есть? спросил он.
По ночам, особенно когда поужинаю.
Гм! Биение сердца бывает? Голова болит?
И доктор сделал еще несколько подобных вопросов, потом наклонил свою лысину и глубоко задумался. Через две минуты он вдруг приподнял голову и решительным голосом сказал:
Если вы еще года два-три проживете в этом климате да будете все лежать, есть жирное и тяжелое вы умрете ударом.
Обломов встрепенулся.
Что ж мне делать? Научите, ради бога! спросил он.
То же, что другие делают: ехать за границу.
За границу! с изумлением повторил Обломов.
Да; а что?
Помилуйте, доктор, за границу! Как это можно?
Отчего же не можно?
Обломов молча обвел глазами себя, потом свой кабинет и машинально повторил:
За границу!
Что ж вам мешает?
Как что? Все...
Что ж все? Денег, что ли, нет?
Да-да, вот денег-то в самом деле нет, живо заговорил Обломов, обрадовавшись этому самому естественному препятствию, за которое он мог спрятаться совсем с головой. Вы посмотрите-ка, что мне староста пишет... Где письмо, куда я его девал? Захар!
Хорошо, хорошо, заговорил доктор, это не мое дело; мой долг сказать вам, что вы должны изменить образ жизни, место, воздух, занятие все, все.
Хорошо, я подумаю, сказал Обломов. Куда же мне ехать и что делать? спросил он.
Поезжайте в Киссинген или в Эмс, начал доктор, там проживете июнь и июль; пейте воды; потом отправляйтесь в Швейцарию или в Тироль: лечиться виноградом. Там проживете сентябрь и октябрь...
Черт знает что, в Тироль! едва слышно прошептал Илья Ильич.
Потом куда-нибудь в сухое место, хоть в Египет...
«Вона!» подумал Обломов.
Устраняйте заботы и огорчения...
Хорошо вам говорить, заметил Обломов, вы не получаете от старосты таких писем...
Надо тоже избегать мыслей, продолжал доктор..
Мыслей?
Да, умственного напряжения.
А план устройства имения? Помилуйте, разве я осиновый чурбан?..
Ну, там как хотите. Мое дело только остеречь вас. Страстей тоже надо беречься: они вредят лечению. Надо стараться развлекать себя верховой ездой, танцами, умеренным движеньем на чистом воздухе, приятными разговорами, особенно с дамами, чтоб сердце билось слегка и только от приятных ощущений.
Обломов слушал его, повеся голову.
Потом? спросил он.
Потом от чтения, писанья боже вас сохрани! Наймите виллу, окнами на юг, побольше цветов, чтоб около были музыка да женщины...
А пищу какую?
Пищи мясной и вообще животной избегайте, мучнистой и студенистой тоже. Можете кушать легкий бульон, зелень; только берегитесь: теперь холера почти везде бродит, так надо осторожнее... Ходить можете часов восемь в сутки. Заведите ружье...
Господи!.. простонал Обломов.
Наконец, заключил доктор, к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за город с визитами, чтоб около вас друзья, шум, смех...
Не нужно ли еще чего-нибудь? спросил Обломов с худо скрытой досадой.
Доктор задумался...
Разве попользоваться морским воздухом: сядьте в Англии на пароход да прокатитесь до Америки...
Он встал и стал прощаться.
Если вы все это исполните в точности... говорил он...
Хорошо, хорошо, непременно исполню, едко отвечал Обломов, провожая его.
Доктор ушел, оставив Обломова в самом жалком положении. Он закрыл глаза, положил обе руки на голову, сжался на стуле в комок и так сидел, никуда не глядя, ничего не чувствуя.
Сзади его послышался робкий зов:
Илья Ильич!
Ну? откликнулся он.
А что ж управляющему-то сказать:
О чем?
А насчет того, чтоб переехать?
Ты опять об этом? с изумлением спросил Обломов.
Да как же, батюшка, Илья Ильич, быть-то мне? Сами рассудите: и так жизнь-то моя горькая, я в гроб гляжу...
Нет, ты, видно, в гроб меня хочешь вогнать своим переездом, сказал Обломов. Послушай-ка, что говорит доктор!
Захар не нашел, что сказать, только вздохнул так, что концы шейного платка затрепетали у него на груди.
Ты решился уморить, что ли, меня? спросил опять Обломов. Я надоел тебе а? Ну, говори же?
Христос с вами! Живите на здоровье! Кто вам зла желает? ворчал Захар в совершенном смущении от трагического оборота, который начинала принимать речь.
Ты! сказал Илья Ильич. Я запретил тебе заикаться о переезде, а ты, не проходит дня, чтоб пять раз не напомнил мне: ведь это расстроивает меня пойми ты. И так здоровье мое никуда не годится.
Я думал, сударь, что... отчего, мол, думал, не переехать? дрожащим от душевной тревоги голосом говорил Захар.
Отчего не переехать! Ты так легко судишь об этом! говорил Обломов, оборачиваясь с креслами к Захару. Да ты вникнул ли хорошенько, что значит переехать а? Верно, не вникнул?
И так не вникнул! смиренно отвечал Захар, готовый во всем согласиться с барином, лишь бы не доводить дела до патетических сцен, которые были для него хуже горькой редьки.
Не вникнул, так слушай, да и разбери, можно переезжать или нет. Что значит переехать? Это значит: барин уйди на целый день, да так одетый с утра и ходи...
Что ж, хоть бы и уйти? заметил Захар. Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие стали! Прежде вы были как огурчик, а теперь, как сидите, бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что...
Полно вздор молоть, а слушай! сказал Обломов. Ходить по улицам!
Да, право, продолжал Захар с большим жаром. Вон, говорят, какое-то неслыханное чудовище привезли: его бы поглядели. В тиатр или маскарад бы пошли, а тут бы без вас и переехали.
Не болтай пустяков! Славно ты заботишься о барском покое! По-твоему, шатайся целый день тебе нужды нет, что я пообедаю невесть где и как и не прилягу после обеда?.. Без меня они тут перевезут! Недогляди, так и перевезут черепки. Знаю я, с возрастающей убедительностью говорил Обломов, что значит перевозка! Это значит ломка, шум; все вещи свалят в кучу на полу: тут и чемодан, и спинка дивана, и картины, и чубуки, и книги, и склянки какие-то, которых в другое время и не видать, а тут черт знает откуда возьмутся! Смотри за всем, чтоб не растеряли да не переломали... половина тут, другая на возу или на новой квартире: захочется покурить, возьмешь трубку, а табак уже уехал... Хочешь сесть, да не на что; до чего ни дотронулся выпачкался; все в пыли; вымыться нечем, и ходи вон с этакими руками, как у тебя...
У меня руки чисты, заметил Захар, показывая какие-то две подошвы вместо рук.
Ну, уж не показывай только! сказал Илья Ильич отворачиваясь. А захочется пить, продолжал Обломов, взял графин, да стакана нет...
Можно и из графина напиться! добродушно прибавил Захар.
Вот у вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, дня в три не разберутся, все не на своем месте: картины у стен, на полу, калоши на постели, сапоги в одном узле с чаем да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах. Чего ни спросишь нет, никто не знает где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда...
В ину пору раз десять взад и вперед сбегаешь, перебил Захар.
Вот видишь ли! продолжал Обломов. А встанешь на новой квартире утром, что за скука! Ни воды, ни угольев нет, а зимой так холодом насидишься, настудят комнаты, а дров нет; поди бегай, занимай...
Еще каких соседей бог даст, заметил опять Захар, от иных не то что вязанки дров ковша воды не допросишься.
То-то же! сказал Илья Ильич. Переехал к вечеру, кажется бы, и конец хлопотам: нет, еще провозишься недели две. Кажется, все расставлено... смотришь, что-нибудь да осталось: шторы привесить, картинки приколотить душу всю вытянет, жить не захочется... А издержек, издержек...
Прошлый раз, восемь лет назад, рублев двести стало как теперь помню, подтвердил Захар.
Ну вот, шутка! говорил Илья Ильич. А как дико жить сначала на новой квартире! Скоро ли привыкнешь? Да я ночей пять не усну на новом месте; меня тоска загрызет, как встану да увижу вон вместо этой вывески токаря другое что-нибудь напротив, или вон ежели из окна не выглянет эта стриженая старуха перед обедом, так мне и скучно... Видишь ли ты сам теперь, до чего доводил барина а? спросил с упреком Илья Ильич.
Вижу, прошептал смиренно Захар.
Зачем же ты предлагал мне переехать? Станет ли человеческих сил вынести все это?
Я думал, что другие, мол, не хуже нас, да переезжают, так и нам можно... сказал Захар.
Что? Что? вдруг с изумлением спросил Илья Ильич, приподнимаясь с кресел. Что ты сказал?
Захар вдруг смутился, не зная, чем он мог подать барину повод к патетическому восклицанию и жесту... Он молчал.
Другие не хуже! с ужасом повторил Илья Ильич. Вот ты до чего договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя все равно, что «другой»!
Обломов поклонился иронически Захару и сделал в высшей степени оскорбленное лицо.
Помилуйте, Илья Ильич, разве я равняю вас с кем-нибудь?..
С глаз долой! повелительно сказал Обломов, указывая рукой на дверь. Я тебя видеть не могу. А! «другие»! Хорошо!
Захар с глубоким вздохом удалился к себе.
Эка жизнь, подумаешь! ворчал он, садясь на лежанку.
Боже мой! стонал тоже Обломов. Вот хотел посвятить утро дельному труду, а тут расстроили на целый день! И кто же? свой собственный слуга, преданный, испытанный, а что сказал! И как это он мог?
Обломов долго не мог успокоиться; он ложился, вставал, ходил по комнате и опять ложился. Он в низведении себя Захаром до степени других видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому.
Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такое другие и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что «другой», или так это сорвалось у него с языка, без участия головы. Все это задело самолюбие Обломова, и он решился показать Захару разницу между ним и теми, которых разумел Захар под именем «других», и дать почувствовать ему всю гнусность его поступка.
Захар! протяжно и торжественно кликнул он.
Захар, услышав этот зов, не прыгнул, по обыкновению, с лежанки, стуча ногами, не заворчал; он медленно сполз с печки и пошел, задевая за все и руками и боками, тихо, нехотя, как собака, которая по голосу господина чувствует, что проказа ее открыта и что зовут ее на расправу.
Захар отворил вполовину дверь, но войти не решался.
Войди! сказал Илья Ильич.
Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя было пролезть, и оттого только завяз в двери, но не вошел.
Обломов сидел на краю постели.
Поди сюда! настойчиво сказал он.
Захар с трудом высвободился из двери, но тотчас притворил ее за собой и прислонился к ней плотно спиной.
Сюда! говорил Илья Ильич, указывая пальцем место подле себя.
Захар сделал полшага и остановился за две сажени от указанного места.
Еще! говорил Обломов.
Захар сделал вид, что будто шагнул, а сам только качнулся, стукнул ногой и остался на месте.
Илья Ильич, видя, что ему никак не удается на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него несколько времени молча, с укоризной.
Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы, делал вид, что не замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича.
Он упорно стал смотреть налево, в другую сторону: там увидал он давно знакомый ему предмет бахрому из паутины около картин, и в пауке живой упрек своему нерадению.
Захар! тихо, с достоинством произнес Илья Ильич.
Захар не отвечал; он, кажется, думал: «Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я тут стою», и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью; сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик.
Он с неудовольствием отвратил взгляд от этого грустного, слишком знакомого ему предмета и решился на минуту остановить его на Илье Ильиче. Взгляды их встретились.
Захар не вынес укора, написанного в глазах барина, и потупил свои вниз, под ноги: тут опять, в ковре, пропитанном пылью и пятнами, он прочел печальный аттестат своего усердия к господской службе.
Захар! с чувством повторил Илья Ильич.
Чего изволите? едва слышно прошептал Захар и чуть-чуть вздрогнул, предчувствуя патетическую речь.
Дай мне квасу! сказал Илья Ильич.
У Захара отлегло от сердца; он с радости, как мальчишка, проворно бросился в буфет и принес квасу.
Что, каково тебе? кротко спросил Илья Ильич, отпив из стакана и держа его в руках. Ведь нехорошо?
Вид дикости на лице Захара мгновенно смягчился блеснувшим в чертах его лучом раскаяния. Захар почувствовал первые признаки проснувшегося в груди и подступившего к сердцу благоговейного чувства к барину, и он вдруг стал смотреть прямо ему в глаза.
Чувствуешь ли ты свой проступок? спросил Илья Ильич.
«Что это за „проступок“ за такой? думал Захар с горестью. Что-нибудь жалкое; ведь нехотя заплачешь, как он станет этак-то пропекать».
Что ж, Илья Ильич, начал Захар с самой низкой ноты своего диапазона, я ничего не сказал, окроме того, что, мол...
Нет, ты погоди! перебил Обломов. Ты понимаешь ли, что ты сделал? На вот, поставь стакан на стол и отвечай!
Захар ничего не отвечал и решительно не понимал, что он сделал, но это не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину.
Как же ты не ядовитый человек? говорил Обломов.
Захар все молчал, только крупно мигнул раза три.
Ты огорчил барина! с расстановкой произнес Илья Ильич и пристально смотрел на Захара, наслаждаясь его смущением.
Захар не знал, куда деваться от тоски.
Ведь огорчил? спросил Илья Ильич.
Огорчил! шептал, растерявшись совсем, Захар от этого нового
жалкого слова. Он метал взгляды направо, налево и прямо, ища в чем-нибудь спасения, и опять замелькали перед ним и паутина, и пыль, и собственное отражение, и лицо барина.
«Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!» подумал он, видя, что не избежать ему патетической сцены, как ни вертись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слезы.
Наконец он отвечал барину известной песней, только в прозе.
Чем же я огорчил вас, Илья Ильич? почти плача сказал он.
Чем? повторил Обломов. Да ты подумал ли, что такое другой?
Он остановился, продолжая глядеть на Захара.
Сказать ли тебе, что это такое?
Захар повернулся, как медведь в берлоге, и вздохнул на всю комнату.
Другой кого ты разумеешь есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет... «Куда, мол, ты?» «Переезжаю», говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» а?
Захар взглянул на барина, переступил с ноги на ногу и молчал.
Что такое другой? продолжал Обломов. Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет, он и не знает, что такое прислуга; послать некого сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет...
Из немцев много этаких, угрюмо сказал Захар.
То-то же! А я? Как ты думаешь, я «другой»?
Вы совсем другой! жалобно сказал Захар, все не понимавший, что хочет сказать барин. Бог знает, что это напустило такое на вас...
Я совсем другой а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты разбери-ка, как «другой»-то живет? «Другой» работает без устали, бегает, суетится, продолжал Обломов, не поработает, так и не поест. «Другой» кланяется, «другой» просит, унижается... А я? Ну-ка, реши: как ты думаешь, «другой» я а?
Да полно вам, батюшка, томить-то меня жалкими словами! умолял Захар. Ах ты, господи!
Я «другой»! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать, сделать есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих «других»? Разве я могу все это делать и перенести?
Захар потерял решительно всякую способность понять речь Обломова; но губы у него вздулись от внутреннего волнения; патетическая сцена гремела, как туча, над головой его. Он молчал.
Захар! повторил Илья Ильич.
Чего изволите? чуть слышно прошипел Захар.
Дай еще квасу.
Захар принес квасу, и когда Илья Ильич, напившись, отдал ему стакан, он было проворно пошел к себе.
Нет, нет, ты постой! заговорил Обломов. Я спрашиваю тебя: как ты мог так горько оскорбить барина, которого ты ребенком носил на руках, которому век служишь и который благодетельствует тебе?
Захар не выдержал: слово благодетельствует доконало его! Он начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической речи Илья Ильич, тем грустнее становилось ему.
Виноват, Илья Ильич, начал он сипеть с раскаянием, это я по глупости, право по глупости...
И Захар, не понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в конце своей речи.
А я, продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше... а о ком? Для кого? Все для вас, для крестьян; стало быть, и для тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня господу богу на страшном суде, а молились бы да поминали меня добром. Неблагодарные! с горьким упреком заключил Обломов.
Захар тронулся окончательно последними жалкими словами. Он начал понемногу всхлипывать; сипенье и хрипенье слились в этот раз в одну, невозможную ни для какого инструмента ноту, разве только для какого-нибудь китайского гонга или индийского там-тама.
Батюшка, Илья Ильич! умолял он. Полно вам! Что вы, господь с вами, такое несете! Ах ты, мать пресвятая богородица! Какая беда вдруг стряслась нежданно-негаданно...
А ты, продолжал, не слушая его, Обломов, ты бы постыдился выговорить-то! Вот какую змею отогрел на груди!
Змея! произнес Захар, всплеснув руками, и так приударил плачем, как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. Когда же я змею поминал? говорил он среди рыданий. Да я и во сне-то не вижу ее, поганую!
Оба они перестали понимать друг друга, а наконец каждый и себя.
Да как это язык поворотился у тебя? продолжал Илья Ильич. А я еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен, в «другие» пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит!
Захар продолжал всхлипывать, и Илья Ильич был сам растроган. Увещевая Захара, он глубоко проникся в эту минуту сознанием благодеяний, оказанных им крестьянам, и последние упреки досказал дрожащим голосом, со слезами на глазах.
Ну, теперь иди с богом! сказал он примирительным тоном Захару. Да постой, дай еще квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался слышишь, барин хрипит? До чего довел!
Надеюсь, что ты понял свой проступок, говорил Илья Ильич, когда Захар принес квасу, и вперед не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб загладить свою вину, ты как-нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не переезжать. Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь новой, полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти... Ну, да бог с тобой! Вон, три часа бьет! Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа? Ничего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди.
Захар начал закупоривать барина в кабинете; он сначала покрыл его самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушел к себе.
Чтоб тебе издохнуть, леший этакой! ворчал он, отирая следы слез и влезая на лежанку. Право, леший! Особый дом, огород, жалованье! говорил Захар, понявший только последние слова. Мастер жалкие-то слова говорить: так по сердцу точно ножом и режет... Вот тут мой и дом, и огород, тут и ноги протяну! говорил он, с яростью ударяя по лежанке. Жалованье! Как не приберешь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что купить, и куму нечем попотчевать! Чтоб тебе пусто было!.. Подумаешь, смерть-то нейдет!
Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волновался...
Два несчастья вдруг! говорил он, завертываясь в одеяло совсем с головой. Прошу устоять!
Но в самом-то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, переставали тревожить Обломова и поступали уже только в ряд беспокойных воспоминаний.
«До бед, которыми грозит староста, еще далеко, думал он, до тех пор многое может перемениться: авось, дожди поправят хлеб; может быть, недоимки староста пополнит; бежавших мужиков „водворят на место жительства“, как он пишет».
«И куда это они ушли, эти мужики? думал он и углубился более в художественное рассмотрение этого обстоятельства. Поди, чай, ночью ушли, по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели в лесу? Ведь не сидится же! В избе хоть и скверно пахнет, да тепло, по крайней мере...»
«И что тревожиться? думал он. Скоро и план подоспеет чего ж пугаться заранее? Эх, я...»
Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее, позднейшее
несчастье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна целая неделя спокойствия!
«А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку; ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же, в самом деле... переезжать!..»
Так он попеременно волновался и успокоивался, и наконец в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и
как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий.
Уже легкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало чуть-чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы туманят поверхность вод; еще минута и сознание улетело бы бог весть куда, но вдруг Илья Ильич очнулся и открыл глаза.
А ведь я не умылся! Как же это? Да и ничего не сделал, прошептал он. Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал утро так и пропало!
Он задумался... «Что же это такое? А другой бы все это сделал? мелькнуло у него в голове. Другой, другой... Что же это такое другой?»
Он углубился в сравнение себя с «другим». Он начал думать, думать: и теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он дал Захару о
другом.
Он должен был признать, что другой успел бы написать все письма, так что
который и что ни разу не столкнулись бы между собою, другой и переехал бы на новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы...
«Ведь и я бы мог все это... думалось ему, ведь я умею, кажется, и писать; писывал бывало не то что письма, а помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“ и халата никогда не надевает, прибавилось еще к характеристике другого; „другой“... тут он зевнул... почти не спит... „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело... А я! я... не „другой“!» уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла.
Настала одна из ясных, сознательных минут в жизни Обломова.
Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове просыпались, один за другим, и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы.
Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования.
В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты, и ни одна не разработана до конца.
А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой.
Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения.
И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес кругом его и в душе все чаще и темнее; тропинка зарастает более и более; светлое сознание просыпается все реже и только на мгновение будит спящие силы. Ум и воля давно парализованы и, кажется, безвозвратно.
События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.
Горько становилось ему от этой тайной исповеди перед самим собою. Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести язвили его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упреков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого?
Это все... Захар! прошептал он.
Вспомнил он подробности сцены с Захаром, и лицо его вспыхнуло пожаром стыда.
«Что, если б кто-нибудь слышал это?.. думал он, цепенея от этой мысли. Слава богу, что Захар не сумеет пересказать никому; да и не поверят; слава богу!»
Он вздыхал, проклинал себя, ворочался с боку на бок, искал виноватого и не находил. Охи и вздохи его достигли даже до ушей Захара.
Эк его там с квасу-то раздувает! с сердцем ворчал Захар.
«Отчего же это я такой? почти со слезами спросил себя Обломов и спрятал опять голову под одеяло, право?»
Поискав бесполезно враждебного начала, мешающего ему жить как следует, как живут «другие», он вздохнул, закрыл глаза, и чрез несколько минут дремота опять начала понемногу оковывать его чувства.
И я бы тоже... хотел... говорил он, мигая с трудом, что-нибудь такое... Разве природа уж так обидела меня... Да нет, слава богу... жаловаться нельзя...
За этим послышался примирительный вздох. Он переходил от волнения к нормальному своему состоянию, спокойствию и апатии.
Видно, уж так судьба... Что ж мне тут делать?.. едва шептал он, одолеваемый сном.
«Яко две тысячи поменее доходу»... сказал он вдруг громко в бреду. Сейчас, сейчас, погоди... и очнулся вполовину.
Однако... любопытно бы знать... отчего я... такой?.. сказал он опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. Да, отчего?.. Должно быть... это... оттого... силился выговорить он и не выговорил.
Так он и не додумался до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека.
Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесемся за ним и мы с читателем в следующей главе...
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.