6

В Китай-городе только и разговоров было, что о Бровкиных. Петру Алексеевичу, как всегда, вдруг загорелось: выдать замуж младшую княжну Буйносову — рюриковну — за Артамошку Бровкина. Бросил все дела. Министры и бояре напрасно прибывали во дворец, — был им один ответ: «Государь неведомо где». Вечером однажды, когда уже начали ставить рогатки на улицах, он подкатил к бровкинскому дому. Иван Артемьич сидел внизу, в поварне, с мужиками, играл при сальной свече в карты, в дураки, — по старой памяти любил позабавиться. Вдруг в низкую дверь полезла, нагнувшись, голова в треуголке. Сначала подумали, — солдат какой-нибудь, стороживший склады, пришел погреться. Обмерли. Петр Алексеевич усмехнулся, оглянув хозяина: мало почтенен — в заячьей поношенной кацавейке, со вдавленной от страха в плечи седоватой головой. Петр Алексеевич спросил квасу. Сел на лавку. При мужиках и приказчиках сказал так: — Иван, был я раз у тебя сватом. Вдругорядь быть хочу. Кланяйся. Иван Артемьич, весь засалившись, недолго говоря, кувырнулся на земляной пол в ноги. — Иван, — сказал Петр Алексеевич, приведи сына. Артамошка был уж тут, за печью. Петр Алексеевич поставил его между колен, оглядел пытливо: — Что ж ты, Иван, такого молодца от меня прячешь? Я бьюсь бесчеловечно, а они — вот они... (И — Артамону.) Грамоте разумеешь? Артамошка только чуть побледнел и по-французски без запинки, как горохом, отсыпал: — Разумею по-французски и по немецки, пишу и читаю способно... (Петр Алексеевич рот разинул: «Мать честная! Ну-ка еще!») Артамошка ему то же самое по-немецки. На свечу прищурился и — по-голландски, но уже с запинкой. Петр Алексеевич стал его целовать, хлопал ладонью и пхал и тащил на себя, тряс. — Ну, скажите! Ах, молодчина! Ах, ах! Ну, спасибо, Иван, за подарок. С мальчишкой простись, брат, теперь. Но не пожалеете: погодите, скоро за ум графами стану жаловать... Велел собирать ужинать. Иван Артемьич молил пойти наверх, в горницы: здесь же неприлично! Наспех, за печкой, наложил парик, натянул камзол. Тайно послал холопа за Санькой. В дверях стал мажордом с серебряным шаром на булаве. Петр Алексеевич только похохатывал: — Не пойду наверх. Здесь теплее. Стряпуха, мечи что ни есть из печи... Рядом посадил Артамошку, говорил с ним по-немецки. Шутил. Угощал вином приказчиков и мужиков. Велел петь песни. Пожилые мужики, стоя у дверей, — податься некуда, — запели медвежьими голосами. Вдруг в поварню влетела Санька, — напудренная, наполовину голая, в шелках. Петр схватил ее за руки, посадил по другую сторону. Бабочка, не робея, начала подтягивать мужикам долгим нежным голосом, придвинула ближе к лицу свечку, поглядывала на Петра — лукаво, прозрачно... Гуляли заполночь. Наутро Петр Алексеевич с дружками поехал к князю Буйносову — сватать Наталью. И так ездил и рядился целую неделю то к Бровкиным, то к Буйносовым, возил за собой полсотни народу. Рядились, пировали на девишниках и мальчишниках, — шумную свадьбу сыграли на Покров. Вошла эта свадьба Ивану Артемьичу в копеечку. Недели через две Санька с мужем выехала в Париж.   До Вязьмы ехали с обозами, медленно. Подолгу кормили лошадей, в ямах1. Снегу выпало довольно, дни — ясные, дорога — легкая. В Вязьме на постоялом дворе Александра Ивановна поругалась с мужем. Василий намеревался здесь передохнуть, сходить в баню, а назавтра, выстояв обедню, — к воеводе, дальнему родственнику, обедать. Да перековать лошадей, да то, да се. — Хочу ехать быстро. Душу мою эта дорога вытянула, — сказала Александра Ивановна мужу. — Отдыхать будем в Риге. — Саша! Да говорят же тебе — за Вязьмой шалят. Обозы по пятьсот саней сбиваются, — проехать эти места... — Знать ничего не знаю... Сидели за ужином наверху, в чистой светелке, озаренной лампадами. Василий — в дорожном расстегнутом тулупчике, Александра Ивановна — в желудевом бархатном платье с длинными рукавами, в пуховом платке, русые волосы собраны косой вокруг головы. Не ела, только щипала хлеб. Лицо опалое, под глазами — тени, — все от нетерпения. Господи, что за человек! Волков, — с неохотой жуя соленую ветчину: — Скажи мне, что ты за человек? Что за наказанье? Ни покою, ни тихости, — не спит, не ест, по-человечески не разговаривает... Несет тебя на край света, — зачем? С королями минуветы танцовать? Да еще захотят ли они... — Только что здесь постоялый двор, только оттого и слушаю тебя. Василий опустил вилку с куском, долго глядел жене на лоб с высокими, тоской и мечтой заломленными бровями, на темносиние глаза, блуждающие чорт те где... — Ох, Александра, я тих, терпелив... — Да хоть кричи, — мне-то что... Василий укоризненно качал головой. Стыдно и как будто и не за что, а любил жену. В спорах — как начнет она сыпать обидными словами — терялся. Так и сейчас: понимал, что уступит, хотя только о двух головах какой-нибудь сумасшедший мог решиться без надежных спутников ехать лесами от Вязьмы до Смоленска. Про эти места рассказывали страсти: проезжих разбивал атаман Есмень Сокол. Едешь, скажем, днем. Глядь — на дороге стоит высокий человек в колпаке, в лаптях, за кушаком — ножик. Рот до ушей, зубы большие. Свистнет — лошади падают на колени. Ну, и читай отходную. — Бояться разбойников — так я бы в Москве сидела, — сказала Александра Ивановна. — У нас лошади добрые, вынесут. И это даже лучше, — будет о чем рассказывать. Не об этом же мне с людьми говорить, как ты на постоялых дворах храпишь. Оттолкнула тарелку и позвала девку калмычку — приказала подать тетрадь и стелить постель. Тетрадь, писанную братом Артамошей, — перевод из гистории Самуила Пуффендорфия, глава о галлах, — положила на колени и, низко нагнувшись, читала. Василий, подперев щеку, глядел на красивую Санькину голову, на шею с завитками волос. Королевна из-за тридевяти земель. А давно ли косила сама и навоз возила. Так вот и в Париж вкатится без страха и еще королю наговорит разной чепухи... Ах, Саня, Саня, присмирела бы да забрюхатела, жить бы с тобой дома, тихо... Санька читала, шевеля губами: «...Кроме того, французы веселых мыслей люди, на всякое дело скоры, готовы и удобообращательны, наипаче в украшении внешнем и в движении тела, и природная красота в них показуется. Многие от них похоть Венеры в славу себе приписуют и объятие красных лиц женского полу, и все сие с превеликим похвалением творят. Им же егда протчие народы хотят уподобляться и сообразоваться, — сами себе обесчещают и смех из самих себя творят...» — Ты бы, чем так сидеть... (она подняла голову, Василий только приноровился зевнуть, — вздрогнул)... ты бы за дорогу-то на шпагах, что ли, упражнялся... — Это еще зачем? — Приедешь в Париж — увидишь зачем... — А ну тебя в самом деле! — Василий рассердился, вылез из-за стола, надвинул шапку, пошел на двор — поглядеть лошадей. Высоко стоял мглистый месяц над снежными крышами сараев. В небе — ни звезды, только опускаются, поблескивают иголочки. Тихий воздух чуть примораживал волоски в носу. Под навесом в черной тени жевали лошади. Дремотно постукивал в колотушку сторож около соседней церквёнки. К Василию подошла собака, понюхала его высокий, крапленый валенок и, подняв морду с бровями, глядела, — будто удивленно чего-то ждала. Василию вдруг до того не захотелось ехать в Париж из этой родной тишины... Хрустя валенками, с тоской повернулся, — наверху, в бревенчатой светлице, из слюдяного окошечка лился кроткий свет: Санька читала Пуффендорфа... Ничего не поделаешь — обречено.   Пунцовый закат, налитой диким светом, проступал за вершинами леса. Мимо летели стволы, задранные корневища, тяжелые, лиловые ветви задевали за верх возка, осыпали снежной пылью. Василий, высунувшись по пояс из-за откинутой кожаной полости, держал вожжи, кричал не своим голосом. Кучер, сбитый с облучка, валялся далеко за поворотом... Добрые кони, впряженные гусем: вороной — заиндевелый коренник, рыжая — вторая и сивая злая кобылешка — угонная, — скакали храпя. Возок кидало на ухабах. Позади, растянувшись, бежали разбойники. По всему лесу гого̀кали, наддавали голоса... Назад минут пять там, за поворотом, где большая дорога пересекалась проселочной, из-за прошлогоднего стога вышли рослые мужики, душ десять, — с топорами, с кольями. Кучер, испугавшись, сдуру стал осаживать... Четверо кинулись к лошадям, закричали страшно: «Стой, стой!» Другие, увязая, побежали к возку. Кучер бросил вожжи, замахал варежками на разбойников. Его ударили колом в голову. Случилось все — не опомниться — в одно дыхание... Выручила выносная кобыленка: взвилась, подняв на уздцах двоих мужиков, начала лягаться, грызться. Санька откинула полость: «Хватай вожжи!» Выдернула у мужа из-за пазухи тулупа пистолет, выстрелила в чье-то бородатое лицо. От огненного удара мужики отскочили, а главное — оттого, что удивились бабе... Лошади рванулись. Волков подхватил вожжи, — понеслись. Рукояткой пистолета Санька, не переставая, молотила мужа по спине: «Гони, гони!..» Погоня кончилась. От коней валил пар. Впереди показался хвост большого обоза. Волков пустил коней шагом. Оглядывался, ища в возке шапку. Увидел Санькины круглые глаза, раздутые ноздри: — Что, довольна? Не поверила в Есмень Сокола? Эх ты, дура стоеросовая! Курья голова... Что же мы без кучера-то будем делать? Да как жалко-то, — мужик хороший... И все через твою дурость бабью, чертовка... Санька и не заметила, что ругают. Ах, это была жизнь — не дрема да скука!..
1 Ям — постоялый двор. Отсюда — ямщик. (Прим. автора.)
123/174
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.
©1996—2024 Алексей Комаров. Подборка произведений, оформление, программирование.
Яндекс.Метрика