7
Каждый день большие обозы со всех застав въезжали в Москву: везли людей для регулярного войска, — иных связанных, как воров, но многие прибывали добровольно, от скудного жития. На московских площадях на столбах прибиты были писанные на жести грамоты о наборе охотников в прямое регулярное войско. Солдату обещали одиннадцать рублев в год, хлебные и кормовые запасы и винную порцию. Холопы, кабальная челядь, жившая впроголодь на многолюдных боярских дворах, поругавшись с домоправителем, а то и самому боярину кинув шапку под ноги, уходили в Преображенское. Туда ежедневно сгонялось до тысячи душ.
Люди иной раз до сумерек ожидали на морозе, покуда офицеры с крыльца не выкрикнут всех по именным спискам. Людей вели в дворцовые подклети. Усатые преображенцы сурово приказывали раздеться донага. Человек робел, разматывая онучи, оголяясь, — прикрыв горстью срам, — шел в палату. Между горящими свечами сидели в поярковых шляпах длинноволосые офицеры, как ястреба, глядели на вошедшего: «Имя? Прозвище? Какой год от роду?» А кто ты таков, — хоть беглый или вор, — не спрашивали. Меряли рост, задирали губы, приказывали показать срам. «Годен. В такой-то полк».
За дворцовым двором в снежные поля тянулись нововыстроенные солдатские слободы. Толпами годных разводили по избам. В них было тесно набито народу. При каждой — начальником — младший унтер-офицер с тростью. Новоприбывшим он говорил: «Слушать меня, как бога, два раза повторять не стану, спущу шкуру. Я вам и бог, и царь, и отец». Кормили сытно, но воли не давали, — не то что в прежние времена в стрелецких полках. Солдатчина!.. Будили барабаном. Гнали натощак на истоптанное поле. Ставили в ряд по четыре. Первое учили — разбирать руки: какая левая, какая правая. Иной мужик сроду и не задумывался — какие у него такие руки. Память вгоняли тростью. Появлялся офицер, по большей части не русский и часто — сполупьяну. Став перед рядом, пучил мутные глаза на армяки, полушубки, лапти, валеные, бараньи шапки. Надув щеки, начинал орать по-иноземному. Требовал, чтобы понимали, замахивался тростью. От горя мало-помалу начинали понимать. «Марширен» — иди. «Хальт» — остановись. «Швейна, или русишь швейна» — значит, ругает... После завтрака — опять на поле. Пообедали — в третий раз шагать с палками или мушкетами. Учили неразрывному строю, как в войсках у принца Савойского, ровному шагу, дружной стрельбе, натиску с примкнутыми багинетами. Виновных тут же перед строем, заголив штаны на снегу, секли без пощады.
Трудны были воинские артикулы: «Мушкет к заряду!» Помнить надо было по порядку: «Открой полку. Сыпь порох на полку. Закрой полку. Вынимай патрон. Скуси патрон. Клади в дуло. Вынь шонпол. Набивай мушкет. Взводи курки. Прикладывайся...» Стреляли плутонгами, — один ряд с колена заряжал, другой, стоя, давал огонь; стреляли нидерфалами, когда все ряды, кроме одного, поочередно падали ничком.
Военным обучением руководил цезарец — бригадир Адам Иванович Вейде. Ему, генералу Артамону Михайловичу Головину и князю Аниките Ивановичу Репнину указано было устроить три дивизии по девяти полков в каждой.
Поручик Алексей Бровкин набрал на севере душ пятьсот годных в полки людей и сдал их — где воеводам, где ландратам (по-старому — губным головам) — для отсылки в Москву. Теперь он шел дальше за Повенец, в лесную глушь. Там — рассказывали — по скитам таилось много беглых и праздных. Знающие люди отговаривали его забираться далеко:
«По скитам пошла молва, раскольники насторожились. Их много, а вас — десятеро на трех санях. Пропадете безвестно».
Народ в этом краю был суровый — охотники, лесовики. Жили в кондовых огромных избах, где под одною кровлей был и скотный двор и рига. Села звались погостами. От жилья до жилья — дни пути по лесному бездорожью. Алексей понимал, что затея трудная. Но без страха не прожить. А вот когда Петру Алексеевичу станешь докладывать, что-де добрался до севера да забоялся, — взглянет он, как журавель, сверху вниз пожирающим взором, дернет плечом, — отвернется: это — страх, и — конец твоему счастью, хоть лоб расшиби. Алексей был молод, горяч, упрям. Во сне не забывал, как пришел когда-то в Москву с денежкой за щекой, — белый офицерский шарф выдрал у судьбы зубами.
В Повенце на базаре Алексей встретил промыслового человека Якима Кривопалова и взял его в проводники. Яким уже лет двадцать работал покрученником у купцов Ревякиных, — бил чернобурую лисицу, куницу, белку, в прежние времена бил и соболя, но соболь ныне извелся в этих местах. Мягкую рухлядь сдавал в Повенце приказчику и гулял, покуда не пропивался до шейного креста. Ревякинский приказчик снова снабжал его одеждой, пищалью и огненным припасом. В эту осень промысел был худой, по записи оказалось, что на только Якиму получить, но в две зимы не покрыть всего долгу. Он разругался, пропился, Алексей Бровкин поднял его у кабака на снегу, разбитого и голого. Яким оказался золотым человеком, лишь бы в санях под облучком — известно ему — лежал штоф с вином.
Яким бежал на коротких лыжах впереди саней, указывая дорогу. Леса были дивные и страшные. Сквозь стволы виднелись огромные каменные лбы, поросшие лесом. Выезжали на берег пустынного озера, — глазам было больно от снежной глади. Иногда слышался глухой шум падающей воды. Яким присаживался на отвод саней:
— Здесь отроду людей не считали. Есть такие лешьи места, — один я знаю, как пробраться. Но только народ здесь жестокий, взять его будет трудно.
На ночь сворачивали в зимовище или на починок, на берег речонки, где под снегом лежал поваленный лес, заготовленный к весенней гари. У покосившегося сруба распрягали лошадей. Солдаты рубили еловые ветки, втаскивали в избу. На земляном полу разводили огонь. Тихий дым валил из щелей под крышей, поднимался над лесом в серое небо. Яким суетился, покуда не получал чарку водки. Успокоясь, присаживался на ветвях поближе к огню, — широкобородый, с большими губами, с большими дыхалами, глаза круглые, лесные, сам — чистый леший, — начинал рассказы:
— Понимаешь, везде был, Выгу всю излазил, в Выговской обители по неделям живал, знаю такие пустыни, куда одна тропа, и той идешь опасаясь. Не могу добиться, где старец Нектарий скрывается. Прячут, не говорят. Любому раскольнику заикнись о нем, — замолчит, и — хоть ты режь. А для вашего дела его полезно повидать: глядь, он и отпустил бы с вами сотни две молодцов... Ох, сила...
— Кто ж он у них, — спросил Алексей, — патриарх, что ли, вроде?
— Старец. Его протопоп Аввакум в Пустозерске перед казнью благословил... Лет двенадцать назад сжег он в Палеостровском монастыре тысячи две с половиной раскольников. Подошли они ночью по льду, выломали монастырские ворота, монахов, настоятеля посадили в подвал, разбили кладовые, — всех он накормил, напоил. Казну взяли. В церкви иконы все вымыли святой водой. Свечи зажгли и давай служить по-своему. Мужиков с ним было не так много, а баб этих, ребят!.. Из Повенца идет по льду воевода со стрельцами. «Сдавайтесь!» Дня три мужики грозили боем, но у стрельцов пушка. Натащили в церковь соломы, смолы, селитры и в ночь, как раз под Рождество, зажглись. Нектарий все-таки ушел оттуда, и с ним некоторая часть мужиков. Года через три он сжег в Пудожеском погосте тысячи полторы душ. Совсем недавно около Вол-озера в лесах опять была гарь. Говорят — он. Нынче пошли слухи про войну, про солдатский набор, — быть скоро большой гари... Поверьте. Народ к нему так и валит.
Алексей и солдаты, слушая, дивились: «Добровольно жечь себя? Откуда такие люди берутся?»
— Очень просто, — говорил Яким. — Бегут к нему оброчные, пашенные, кабальные, покидают дворы и животы: из-под Новгорода и Твери, и московские, и вологодские. Здесь человечьих костей по лесам, — боже мой... Соберутся в пустыни тысячи, — где их прокормить? Хлеба здесь своего нет. Они начинают стонать, шататься. Чем так-то им зря грешить, Нектарий их и отправляет прямым ходом в рай.
— Ну, уж врешь.
— Алексей Иваныч, никогда не вру. Люди живые в гроб ложатся, — вот есть какие... Туды — к Белому морю — один старичок изюминкой причащает: кому положит в рот изюминку — значит, благословил ложиться в гроб живым...
— Ну тебя — на ночь с твоими рассказами... — Алексей завернулся в тулуп у огня на ветвях. Немного погодя, сказал: — Яким, этого старца Нектария надо нам добыть...
Двое на лыжах вышли из лесу на лунный свет поляны. От зимовища тянуло дымком. У саней понуро стояли лошади, прикрытые рогожами, и, привалясь к передку, спал сторожевой солдат, обхватя мушкет рукавами тулупа.
Двое на лыжах неслышно обошли вокруг зимовища. Опираясь на рогатины, стояли, слушали. Месяц обвело бледным кругом, в заиндевелом лесу — тишина. За стеной избы глухо кто-то забормотал. У саней вздохнула всей утробой лошадь. Сторожевой солдат лежал, как застывший, усатым лицом в лунном свете.
Один на лыжах сказал:
— Связать его разве? Спит крепко. Опосля бы в огонь и бросили с молитвой.
Другой, — выставя бороду, всматриваясь:
— Вязать-то, — нашумишь, закричит. Их там десятеро.
— Тогда чего же?
— Раз ткнуть рогатиной. Тут же бы дверь и подперли.
— Ах, Петруша, Петруша, — первый человек закачал ушастой шапкой. — Кто тебя за язык тянет? Кровь-то одна, — человек же, не зверь... В огне — сказано — крещение приемлет человек. В огне... А ты — рогатиной! Душу погубишь...
— Ну, возьму грех...
— Думать не смей. Не искушай меня ради Исуса...
— А то бы — милое дело: и скоро и тайно...
— За такие мысли что-то тебе еще скажет отец Нектарий.
— Да я ведь как лучше...
Замолчали. Думали, как быть. По голубому снегу неровно побежала тень от совы: лунь почуял поживу, кружился, проклятый. Дверь избенки вдруг скрипнула, полезла оттуда лешачья голова Якима, — за нуждой, видимо... Увидел двоих, ахнул, кинулся назад, поднял тревогу. Эти двое скользнули за оснеженные ветви, побежали, слышали — грохнул выстрел, встревожил лесную тишину.
Бежали долго, нарочно кружили, путая следы. Пробрались через еловую чащобу к руслу ручья. Было уже близ рассвета, месяц высок. Невдалеке медленно, унывно били в чугунную доску.
Андрюшка Голиков звонил к ранней обедне. Был он в нагольной лисьей ветхой шубейке, но бос. Переступая обжигаемыми снегом посинелыми ступнями, повторял нараспев речение Аввакума: «Со мученики в чин, с апостолы в полк, со святители в лик» — и раз — ударял колотушкой в чугунную доску, подвешенную вместо колокола на столбе под кровелькой напротив скитских ворот. Такую епитимью наложил на него старец за то, что вчера, в день постный, возжаждал и напился квасу.
На звон собиралась братия. Выходили из келий, мужчины — особе, женщины — особе. Скит, огороженный тыном, был невелик. Многие жили окрест: — по берегу ручья, по краю болотного острова. Шли оттуда лесными тропами. Дальние торопились, боясь опоздать: старец был суровенькой.
Посреди скита, между тесно наваленными ометами соломы, стояла моленная — низкая рубленая изба с широкой, в четыре спуска, крышей, с одной, посредине, шатровой главой на восьмистенном срубчике.
Братия, вступив в ворота, шла боязненно, опустив головы, приложа руки к груди: мужики, не старые и средних лет, женщины — в холщевых саванах поверх шубенок, в платах, опущенных на лицо. Глухо и дребезжа — тоскою плотского бытия — в лунном мареве звонило чугунное бухало, да скрипел под лаптями снег.
Перед дверями люди двуперстно крестились, смиренно вступали в моленную с заиндевелыми бревенчатыми стенами. Перед ликами древнего письма горели копеечные свечки. Это казалось чудом, — свеча в дремучих лесах. Становились на колени, мужчины — направо, женщины — налево. Между ними протягивалась из лоскутов сшитая завеса на лыковом вервии.
Тяжело дыша, те двое на лыжах вбежали в скитские ворота и — громко Андрею:
— Бросай стучать, — беда!
— Скорей скажи старцу, пусть к нам выйдет...
У Андрея вся душа была натянута, как сухая жила, — от поста, от бессонного бодрствования, от вечного ужаса. Испугавшись, он выронил колотушку, задрожал, задышал. Но недаром учил его Нектарий одолевать бесов (а их — тьма темь: сколько мыслей — столько бесов), мысленно торопливо завопил: «Враг сатана, отженись от меня!..» Поднял колотушку, ударил по бухалу под голубком, замотал головой: не мешайте, отойдите прочь...
— Андрей, говорят тебе: тот офицер с солдатами — верстах в пяти отсюда...
— Хоть звони-то легче, — услышат... С ними Яким. По звону он их прямо сюда приведет...
Андрей — сквозь часто стукающие зубы:
— Старец еще в келье, идите прямо к нему.
Сняли лыжи, пошли. Оба они, Степка Бармин и Петрушка Кожевников, были из повенецкого посада, промышляли рыбой, зверем... За двуперстное сложение повенецкий воевода не раз их грабил и разбивал, свел со двора скотину, и это им надоело. Года уже с два их жены с детьми тайно жили в Выговской обители, а сами — в разных местах, где удобнее для промысла и поглуше. Когда прошел слух, что в скиты едет офицер с солдаты (обритые, мясоеды, на версту смердят табаком — «табун-травой»), Нектарий приказал Степке и Петрушке следить за ними, сбивать с пути, и, если возможно, без греха, и совсем избыть слуг антихристовых.
К отцу Нектарию просто не допускали. В холодные сени вышел послушник, — их у старца было двое: Андрей и этот — хроменький Порфирий, чахлый отрок с подкаченными глазами. Шопотом рассказали ему. Порфирий склонил набок головочку, молвил одним вздохом: «Войдите...» Лесные мужики, сдернув шапки, старались как-нибудь сжаться, вступая из сеней в келью, — неумеренно были здоровы, грубы. Старец не жаловал буйной плоти.
Стоя у аналоя, — маленький, согбенный, в древнего покроя черной домотканной мантии, — Нектарий покосился на Степку и Петрушку. Узкая борода клином висела едва не до колен, под черными бровями — угли, не глаза. Свеча, прилепленная к изъеденной червями книжной крышке, тихо потрескивала, — к сильным морозам, должно быть... Жаром дышала печь, сложенная из приозерных валунов. Бревенчатые стены чисто выскоблены. Под потолком на мочалках — пучки сухих трав.
У Степки и Петрушки поползли с усов ледяные сосульки, но боялись утереться, пошевелиться, покуда старец не кончит. Он читал грозным голосом. Из темного угла глядел на него, лежа на боку, бесноватый мужик, прикованный поперек туловища цепью к железному ершу в стене. У печи в квашне, прикрытой ветхой рясой, пучилось тесто.
— Ну, вы чего? — Нектарий повернулся к мужикам, двинулся на них седой бородой. Они медведя не боялись, лося один на один брали, а перед ним заробели конечно. Степка стал сбивчиво рассказывать про давешнее. Петрушка виновато поддакивал.
— Значит, — мягким голосом сказал Нектарий, — значит, ты, Петруша, хотел того солдата запороть рогатиной, а ты, Степа, греха убоялся?
Степан ему на это — горячо:
— Отец, мы за ними две недели ходим. Яким, проклятый, эти места знает, прямо сюда ведет. Мы уж и так и так думали... Они берегутся, а то бы — милое дело: дверь в зимовище подпереть, да — огоньку. Помолясь, и окрестили бы их... И им хорошо и нам... Да, видишь ты, не вышло... А разбоем убивать — сохрани Исус... Нынче только бес попутал...
— Благословил я вас на эту гарь? — спросил старец. (Мужики удивленно поглядели на него, не ответили.) Молитва твоя горяча, значит, Степа, — вот как? — десятерых в огне окрестить? Ох, ох! Кто же тебе власть такую дал? Видишь ты, Петрушу бес толкнул, а ты и беса одолел. Ах, святость! Ах, власть!
Степан насупился. Петрушка моргал на старца, плохо понимая.
— Порфиша, рыбанька, положи уголек в кадило, раздуй, с молитовкой, — проговорил старец. Хроменький Порфирий снял кадило с деревянного гвоздя, заковылял к печи, раздул уголек в кедровой смоле, с лобызанием длани подал старцу. Нектарий длинной рукой, едва не шаркая кадильницей по полу, начал со звяканьем дымить на мужиков и в лицо им, и сбоку, и обошел сзади, шепча, кланяясь. Передал кадило Порфирию, взяв из-за ременного пояса плетеную лествицу, хлестнул Степку по лицу больно, потом Петрушку по лицу. Мужики стали на колени. Он, шепча посинелыми губами: «Гордыня, гордыня окаянная», разгораясь, бил их по щекам. Бесноватый мужик вдруг заржал на всю избу, стал рвать цепь, кидаясь, как кобель:
— Бей их, бей, старичок, выбивай беса.
Старец уморился, отошел, дышал тяжело:
— Потом сами поймете, за что, — сказал, поперхав. — Идите со Исусом...
Мужики осторожно вышли из кельи. Лунный свет помрачнел, — за моленной избой, за черным лесом проступала заря. Сильно морозило. Мужики развели руками: за что провинились? Почему? Что теперь делать?
— Ходили много, а ели мало, — проговорил Петрушка негромко.
— Как у него теперь попросишь?
— Может, хлеба даст?
— Лучше ему не показываться. Пойдем так, опять к энтим. Белку убьем, поедим...
Андрей Голиков влез на печь, дрожал всеми суставами. (Старец, идя в моленную, велел ему бросить звонить, но к обедне не допустил: «Ступай сажай хлебы».) Остуженные ноги ныли на горячих камнях, от голода мутилось в голове. Лежал ничком, схватил зубами подстилку. Чтобы не кричать, твердил мысленно из писания Аввакума: «Человек — гной еси и кал еси... Хорошо мне с собаками жить и со свиньями, так же и они воняют, что и моя душа, зловонною вонею. От грехов воняю, яко пес мертвой...»
Бесноватый мужик, шевелясь на цепи в углу, проговорил:
— Ночью нынче старичок опять мед жрал...
Андрей на этот раз не крикнул ему: «Не бреши!», крепче закусил подстилку. Сил нехватало больше давить в себе страшного беса сомнения. Вошел этот бес в Андрюшку по малому случаю. Постились втроем — Нектарий и послушники — сорок дней, не вкушая ничего, только воду, и то небольшой глоток. Чтобы Андрей и Порфирий, читая правила, не шатались, он приказывал мочить рот квасом и парить грудь. Про себя говорил: «Мне этого не надо, мне ангел росою райской уста освежает». И — чудно: Андрей и Порфирий от слабости едва лепетали, — одни глаза остались, а он — свеж.
Только ночью раз Андрей увидал, как старец тихонько слез с печи, зачерпнул из горшка ложку меду и потребил его с неосвященной просфорой. У Андрюшки похолодели члены: кажется, лучше бы при нем сейчас человека зарезали, чем — это. И не знал — утаить, что видел, или сказать? Утром все-таки, заплакав, сказал. Нектарий даже задохнулся:
— Собака, дура! То бес был, не я. А ты обрадовался! Вот она, плоть окаянная! Тебе бы за ложку меду царствие небесное продать!
Он стал бить Андрея рогачом, чем горшки в печь сажают, выбил его из кельи на снег в одной рубашке. Мысли от этого на время успокоились. А когда в келье никого не случилось, бесноватый мужик (сидевший здесь с осени на цепи, в тепле, слава богу) сказал Андрюшке:
— Погляди, ложка-то в меду, а с вечера была вымыта. Облизни.
Андрей обругал мужика. В другую ночь старец опять ел мед, тайно, губами мелко пришлепывал, как заяц. На заре, когда все еще спали, Андрей осмотрел ложку, — в меду! И волос седой пристал...
Треснула душа великим сомнением. Кто врет? Глаза его врут, — мед на ложке, волос усяной, сивый (не бесов же волос)? Или врет старец? Кому верить? Был час — едва не сошел с ума: путаница, отчаяние! Нектарий постоянно повторял: «Антихрист пришел к вратам мира, и выблядков его полна поднебесная. И в нашей земле обретается чорт большой, ему же мера — ад преглубокий». А если так — поди уверь, что он сам, Нектарий, — не лукавый?.. Возить по спине рогачом и чорт может... Все двусмысленно, все, как мховое болото, зыбко. Остается одно: ни о чем не думать, повесить голову, как побитому псу, и — верить, брюхом верить. А если не верится? Если думается? Мыслей не задавить, не угасить, — мигают зарницами. Это тоже, значит, от антихриста? Мысли — зарницы антихристовы? То вдруг у Андрея обмирали внутренности: куда лечу, куда качусь? Мал, нищ, убог... Припасть бы к ногам старца, — научи, спаси! И не мог: чудились усы в меду... Пришел в пустыню искать безмятежного бытия, нашел сомненье...
Потом от слабости телесной Андрюшка изнемог, мысли притупились, присмирели. Ежедневные побои выносил, как щекотку. Старец лютовал на него день ото дня все хуже. Другому: «Порфиша да рыбанька», а этого — так и лошадь не бьют. Уйти бы... Но куда? Правда, Денисов говорил Андрюшке (когда в конце декабря доставили на санях хлеб в Выговскую обитель): «Поживи у нас, потрудись над украшением храма. Когда лед сойдет, пошлю тебя с товаром в Москву. Я тебе верю». Андрюшка отказался, — желал не того: тишины, умиления... Казалось, так и видел — келейку в лесу, старенького старца в скуфеечке на камне у речки, говорящего о неземном свете любезному послушнику и зверям, вышедшим из леса послушать, и птицам, севшим на ветки, и северному солнышку, неярко светящему на тихую гладь уединенной речки... Нашел тишину! Эдакой бури в мыслях и тогда не было, когда во вьюжные ночи дрожал в щели китайгородской стены, слушая, как ударяются друг о друга мерзлые стрельцы да скрипят виселицы.
Бесноватый мужик, поглядывая на печь, где лежал ничком Андрюшка, разговаривал:
— Тебе долго здесь не прожить, — хил. Старичок тебя в землю вобьет, — ты ему поперек горла воткнулся. Ох, властный старичок, гордый! Ему святители спать не дают. Начитается Четьи-Минеи, и пошел чудить!.. Он бы десять лет на сосне просидел, кабы не лютые зимы. И народ он жжет для того же, — любит власть! Царь лесной... Я его насквозь вижу, я, брат, умнее его, — ей-богу... Я всех вас умнее. Действительно, во мне три беса... Первый — падучая, это — сильненький бес... Второй бес — что я ленивый... Кабы не лень, разве бы я сидел на цепи... Третий бес — умен я чересчур, ужас! Накануне, как меня начнет ломать падучая, ну, все понимаю. Делаюсь злой, все — противно... Про каждого человека знаю, откуда он и какой он дурак и чего он ждет... И я нарочно говорю чепуху, насмех... Цепь грызу, катаюсь, — смешно, верят... Старичок, и тот глядит, разиня глаза... Он меня, брат, боится. Весной опять от него уйду... А тебе, Ондрюшка, он рогачом отобьет печенки, — зачахнешь. А вернее всего — на первой гари ты у него первый сгоришь...
— Ох, замолчи, пожалуйста...
Андрей слез с печи, помыл руки, засучился, снял с квашни покрышку. По другим кельям тесто творили на одну треть из муки, две трети клали сушеную, толченую кору, — здесь тесто было из чистой муки, взошло шапкой. Бесноватый мужик потянулся посмотреть. Рванул цепь, выдернул ее вместе с ершом из стены. Андрей испугался было. Мужик сказал, засучиваясь:
— Ничего... Я так часто делаю. Старец вернется — ерш воткну назад, сяду...
Он тоже помыл руки. Вместе с Андреем стали валять просфоры, сажать в печь.
— Скука, все-таки, Ондрюшка... Бабу сейчас бы сюда...
— Замолчи... Тьфу! (Андрей хотел оборониться крестом от таких слов, — пальцы были в тесте.) Ей-богу, старцу пожалуюсь...
— Я те пожалуюсь... Дурак, по скитам, думаешь, с ветра брюхатят бабы? В Выговской обители их десятка три, как тельные коровы, ходят... А уж на что там строго...
— Врешь ты все...
— Этой сласти, гляжу, ты еще не пробовал, Ондрюшка?..
— До смерти не осквернюсь...
— Позвать гладкую бабу и заставить полы мыть. Она моет, ты сидишь на лавке, разгораешься... Крепче вина это...
Андрей торопливо содрал тесто с пальцев. Вышел из кельи на мороз, — постоять... Утренняя заря широко разлилась за лесом, солнцу вот-вот взойти. Следы на снегу налиты теплой тенью, сахарные сугробы нагнулись около избенок, зеленели вершины огромных елей. В приоткрытую дверь моленной слышалось унылое пение. Степка и Петрушка опять пробежали мимо Андрея, крикнули:
— Идут сюда! Затворяй ворота...
Алексей Бровкин послал Якима поговорить с раскольниками: что они за люди и сколько их, и почему не отворяют ворота̀ царскому офицеру? Лошадей оставил в лесу на дороге, сам с солдатами, велев зарядить мушкеты, подошел к скиту. Из-за высокого тына искрились шапки снега на крышах, синел осьмиконечный крест на моленной, — оттуда слышалось пение, хотя время обедни давно прошло.
Яким долго стучал в калитку. Влез на тын, поглядел, нет ли собак, и спрыгнул на двор. Алексей для страху надел треугольную шляпу и поверх бараньего полушубка опоясался шарфом со шпагой, — здесь, видимо, можно было поживиться людьми, если припугнуть. Едва ли в такую глушь заглядывали подьячие или комиссары Бурмистерской палаты, собиравшие двойной оклад с двуперстно молящихся. Время шло. Солдаты поглядывали на низкое солнце, — с утра ничего еще не ели. Алексей сердито покашливал в варежку.
Наконец Яким перевалился с той стороны через тын.
— Алексей Иванович, удача: Нектарий здесь...
— Так что же он, чортов кум, ворота не отворяет! Я солдат поморожу.
— Алексей Иванович, здесь народ в моленной заперся. Видишь, какое дело, — знакомца я здесь встретил — один мужичок новгородский у них сидит на цепи... Он рассказал: паствы человек двести, и есть годные и в солдаты, но взять их будет трудно: старец хочет их сжечь...
Алексей недоверчиво, строго уставился на Якима:
— То есть как сжечь? Кто ему позволил? Не допустим. Люди не его — царские...
— То-то, что он у них в лесах — царь...
— Будет тебе врать! (Хмурясь, Алексей позвал солдат, они неохотно стали подходить, понимали, что дело необыкновенное.) Долго разговаривать не станем. Ребята, ломай ворога...
— Алексей Иванович, надо бы осторожнее. Моленная вплоть обложена ометами, и внутри у них — солома, смола и бочка с порохом... Лучше я старца как-нибудь вызову. Он и сам понимает — не шутка двести человек уговорить на такое дело. Ему, Алексей Иванович, уважение окажете, — старичок властный, — полюбовно и сговоритесь...
Алексей оттолкнул болтливого мужика. Подойдя к воротам, попробовал — крепки ли.
— Ребята, неси бревно...
Яким отошел в сторону. Помаргивая, с любопытством глядел — что теперь будет? Солдаты раскачали бревно, ударили в мерзлые брусья ворот. После третьего удара отдаленное пение раскольников затихло.
— Иди в моленную...
— Не пойду, сказал я тебе, отвяжись, — угрюмо повторил бесноватый мужик.
Нектарий вошел со двора, задыхавшись, на бороде — длинные капли воска. Зрачки побелевших глаз сузились в маковое зерно: не то пугал, вернее, был вне себя. Завопил перехваченным горлом:
— Евдоким, Евдоким, настал страшный суд... Душу спасай! Один час остался до вечных мук... Ох, ужас! Бесы-то как в тебе ликуют! Спасайся!
— Да ну тебя в болото! — закричал Евдоким, злобно замотал башкой. — Каки таки бесы? Сроду их во мне не было. Сам иди ломайся перед дураками...
Нектарий поднял лестовку. Бесноватый мужик, нагнувшись, так поглядел исподлобья, — старец на минуту изнемог, присел на лавку. Помолчали...
— Ондрюшка где?
— А чорт его знает, где твой Ондрюшка...
— Нет, проклятый, нет тебе спасения...
— Ладно уж, не причитывай...
Старец сорвался — поглядеть, не схоронился ли за печью послушник, — страха ради живота своего... На дворе в это время бухнуло, затрещало.
— Ворота ломают, — осклабясь, сказал мужик. Нектарий споткнулся, не дойдя до печи, неистово начал дрожать. Парусом раздулась его мантия, когда поспешил на двор. Оставил дверь настежь.
— Ондрюшка, — позвал мужик, — дверь запри, студено.
Никто не ответил. Он вытащил ерш из стены, ругаясь пошел, захлопнул дверь:
— Хорошего здесь не жди. Уходить надо.
Заглянул за печку. Там, в щели между стеной и печью, стоял Андрюшка Голиков, — видимо, без памяти, белый. Чуть слышно икал. Евдоким потянул его за руку:
— Умирать, что ли, неохота? Неохота — и не надо: без огня обойдешься... Ключ найди, слышь. Куда ключ старик спрятал? Чепь хочу снять. Ондрюшка! Очнись...
Все стояли на коленях. Женщины безмолвно плакали, прижимая детей. Мужчины — кто, уронив волосы, закрыл лицо корявой ладонью, кто безмысленно глядел на огоньки свечей. Старец ненадолго ушел из моленной. Отдыхали, — измучились за много часов: ему мало было того, что все покорны, как малые дети... Страшно кричал с амвона: «Теплого изблюю из уст! Горячего хочу! Не овец гоню в рай, — купины горящие!..»
Трудно было сделать, как он требовал: загореться душой... Люди все здесь были ломаные, ушедшие от сельской истомы, оттуда, где не давали обрасти, но, яко овцу, стригли мужика догола. Здесь искали покоя. Ничего, что пухли от болотной сырости, ели хлеб с толченой корой: в лесу и в поле все-таки сам себе хозяин... Но, видно, покой никто даром не давал. Нектарий сурово пас души. Не ослабляя, разжигал ненавистью к владыке мира — антихристу. Ленивых в ненависти наказывал, а то и вовсе изгонял. Мужик привык издавна — велят, надо делать. Велят гореть душой, — никуда не подашься — гори...
Нынче старец мучил особенно, видимо — и сам уморился... Порфирий на клиросе читал отрешенным высоким голосом. Под дощатым куполом стоял пар от дыхания. Капало с потолка...
Старец неожиданно скоро вернулся: «Слышите! — возопил в дверях, — слышите слуг антихристовых?» — Все услышали тяжелые удары в ворота. Он стремительно прошел по моленной, задевая краем мантии по головам. Вздымая бороду, с размаху три раза поклонился черным ликам. Обернулся к пастве до того яростно, — дети громко заплакали. У него в руках были железный молоток и гвозди.
— Душа моя, душа моя, восстани, что спишь? — возопил. — Свершилось, — конец близко... Места нам на земле осталось — только стены эти. Возлетим, детки... В пламени огненном. Над храмом, ей-богу, сейчас в небе дыру видел преогромную... Ангелы сходят к нам, голубчики, радуются, милые...
Женщины, подняв глаза, залились слезами. Из мужиков тоже кое-кто тяжело засопел...
— Иного времени такого — когда ждать? Само царство небесное валится в рот... Братья, сестры! Слышите — ворота ломают... Рать бесовская обступила сей остров спасения... За стенами — мрак, вихрь смрадный...
Подняв в руках молоток и гвозди, он пошел к дверям, где были припасены три доски. Приказал мужикам помочь, и сам стал приколачивать доски поперек двери. Дышал со свистом. Молящиеся в ужасе глядели на него. Одна молодая женщина, в белом саване, ахнула на всю моленную:
— Что делаете? Родные, милые, не надо...
— Надо! — закричал старец и опять пошел к амвону. — Да еще бы в огонь христианин не шел. Сгорим, но вечно живы будем. (Остановясь, ударил молодуху по щеке.) Дура! Ну, муж у тебя, дом у тебя, сундук добра у тебя... А затем что? Не гроб ли? Жалели мы вас, неразумных. Ныне нельзя... Враг за дверями... Антихрист, пьян кровью, на красном звере за дверями стоит. Свирепый, чашу в руке держит, полна мерзостей и кала... Причащайтесь из нее! Причащайтесь! О, ужас!
Женщина упала лицом в колени, затряслась, все громче начала вскрикивать дурным голосом. Другие затыкали уши, хватали себя за горло, чтобы самим не заголосить...
— Иди, иди за дверь... (Опять — удары и треск.) Слышите! Царь Петр — антихрист во плоти... Его слуги ломятся по наши души... Ад! Знаешь ли ты — ад?.. В пустотной вселенной над твердостью сотворен... Бездна преглубокая, мрак и тартарары. Планеты его кругом обтекают, там студень лютый и нестерпимый... Там огонь негасимый... Черви и жупел! Смола горящая... Царство антихриста! Туда хочешь?..
Он стал зажигать свечи, пучками хватал их из церковного ящика, проворно бегал, лепил их к иконам — куда попало. Желтый свет ярко разливался по моленной...
— Братья! Отплываем... В царствие небесное... Детей, детей ближе давайте, здесь лучше будет, — от дыма уснут... Братцы, сестры, возвеселитесь... Со святыми нас упокой, — запел, раздувая локтями мантию...
Мужики, глядя на него, задирая бороды, подтягивая, поползли на коленях ближе к аналою. Поползли женщины, пряча головы детей под платами...
Стены моленной вздрогнули: в двери, зашитые досками, подпертые колом, ударили чем-то со двора. Старец влез на скамейку, прижал лицо к волоковому окошечку над дверями:
— Не подступайте... Живыми не сдадимся...
— Ты будешь старец Нектарий? — спросил Алексей Бровкин. (Ворота они раскрыли, теперь ломились в дверь моленной.) Из длинного окошка боком глядело на него белое стариковское лицо. Алексей ему — со злобой:
— Что вы тут с ума сходите?
С трудом высунулась стариковская рука, двоеперстно окрестила царского офицера. Сотня голосов за стеной ахнула: «Да вокреснет бог». Алексей хуже рассердился:
— Не махай перстами, я тебе не чорт, ты мне не батька. Выходите все, а то со двора высажу.
— А что вы за люди? — странно, насмешливо спросил старец. — Зачем в такое пустое лесное место заехали?
— А такие мы люди, — с царской грамотой люди. Не будете слушать — всех перевяжем, отвезем в Повенец.
Стариковская голова скрылась, не ответив. Что было делать? Яким отчаянно шептал: «Алексей Иванович, ей-богу, сожгутся...»
Опять там затянули «со святыми упокой». Алексей топтался перед дверями, от досады пошмыгивая носом. Ну, как уйти? Разнесут по всем скитам, что-де прогнали офицера. Снял варежки, подпрыгнул, ухватился за край окошка, подтянулся, увидел: в горячем свете множества свечей обернулись к нему ужаснувшиеся бородатые лица, обороняясь перстами, зашипели: «Свят, свят, свят». Алексей спрыгнул:
— Давай еще раз в дверь...
Солдаты раз ударили. Стали ждать. Тогда из чердачного окошка полезли трое (Яким признал Степку Бармина и Петрушку Кожевникова), в руках — охотничьи луки, за поясом по запасной стреле, у третьего — пищаль. Вылезли на крышу, глядели на солдат. Мужик с пищалью сказал сурово:
— Отойдите, стрелять будем. Нас много.
От дерзости такой Алексей Бровкин растерялся. Будь то посадские какие-нибудь людишки, — разговор короткий. Это были самые коренные мужики, их упрямство он знал. Тот, с пищалью, — вылитый его крестный покойный, толстоногий, низко подпоясанный, борода жгутами, медвежьи глаза... Не стрелять же в своего, такого. Алексей только погрозил ему. Яким ввязался:
— Тебя как зовут-то?
— Ну, Осип зовут, — неохотно ответил мужик с пищалью.
— Что ж, Осип, не видишь — господин офицер и сам подневольный. Вы бы с ним по любви поговорили, столковались.
— Чего он хочет? — спросил Осип.
— Дайте ему человек десять, пятнадцать в войско, да нашим солдатам дайте обогреться. Ночью уйдем.
Петрушка и Степан, слушая, присели на корточки на краю крыши. Осип долго думал:
— Нет, не дадим.
— Почему?
— Вы нас по старым деревням разошлете, в неволю. Живыми не дадимся. За старинные молитвы, за двоеперстное сложение хотим помереть. И весь разговор...
Он поднял пищаль, дунул на полку, из рога подсыпал пороху и стоял, коренасто, над дверью. Что тут было делать? Яким посоветовал махнуть рукой на эту канитель: Нектария не сломить.
— Он упрям, я тоже упрям, — ответил Алексей. — Без людей не уйду. Возьмем их осадой.
Двоих солдат послали за лошадьми, — отпрячь, кормить. Четверых — греться в келью. Остальным быть настороже, чтобы в моленную не было проноса воды и пищи. День кончался. Мороз крепчал. Раскольники похоронно пели. Петрушка и Степан посидели, посидели, перешептываясь, на крыше, поняли — дело затяжное.
— Нам до ветру нужно, — стали просить. — На крыше — грех, пустите нас спрыгнуть.
Алексей сказал: «Прыгайте, не тронем». Осип вдруг страшно затряс на них бородищей. Петрушка и Степан помялись, но все-таки, зайдя за купол, спрыгнули на солому.
Старец Нектарий тоже, видимо, понял, что крепко взят в осаду. Два раза приближал лицо к волоковому окну, подслеповато вглядывался в сумерки. Алексей пытался заговорить, — он только плевал. И опять из моленной доносился его охрипший голос, заглушавший пение, мольбы, детский плач. Там что-то творилось нехорошее.
Когда совсем помрачнел закат, на крышу из слухового окна вылезло человек десять мужиков, без шапок. Махая руками, беснуясь, закричали:
— Отойдите, отойдите!..
Все торопливо начали раздеваться, снимали полушубки, валенки, рубахи, портки...
— Нате! — хватали одёжу, кидали ее вниз солдатам. — Нате, гонители! Метайте жребий. Нагими родились, нагими уходим...
Голые, синеватые, бросались ничком на крышу, терли снегом лицо, всхлипывали, вскрикивали, вскочив, поднимали руки, и все опять — с бородами, набитыми снегом — улезали в слуховое окно. Остался один Осип. Не подпуская близко к дверям, прикладывался из пищали в солдат... Алексей очень испугался голых мужиков. Яким плачуще вскрикивал в сторону окошка:
— Детей-то пожалейте. Братцы! Бабочек-то пожалейте!
В моленной начался крик, не громкий, но такой, что — затыкай уши. Солдаты стали подходить ближе, лица у всех были важные:
— Господин поручик, плохо получается, пусть уж Осип в нас пужанет, мы дверь высадим...
— Высаживай! — крикнул Алексей, сжимая зубы.
Солдаты живо положили ружья, опять схватились за бревно. Купол с едва видимым на закате крестом вдруг покачнулся. Тяжело сотряслась земля, грохнул взрыв, в грудь всем ударило воздухом. Из щелей под крышей показался дым, повалил гуще, озарился... Языки огня лизнули меж бревен...
Когда дверь под ударом распалась, оттуда выскочил весь горящий, с обугленной головой человек, как червь начал извиваться на снегу. Внутри моленной крутило дымным пламенем, прыгали, метались огнем охваченные люди. Огонь бил из-под пола. Уже валили дымом ометы соломы вокруг.
От нестерпимого жара солдаты пятились. Никого спасти было нельзя. Сняв треуголки, крестились, у иных текли слезы. Алексей, чтобы не видеть ничего, не слышать звериных воплей, ушел за разломанные ворота. Коленки тряслись, подкатывала тошнота. Прислонился к дереву, сел. Снял шапку, остужал голову, ел снег. Зарево ярче озаряло снежный лес. От запаха жареного мяса некуда было скрыться.
Он увидел: невдалеке по багровому снегу, увязая, идут три человека. Один отстал и, будто заламывая руки, глядел, как много выше леса над скитом взвивается из валящего дыма огненный язык, ввысь уносится буран искр... Другой беснующийся человек тащит за руку небольшого длиннобородого старичка, в нагольном полушубке поверх мантии.
— Ушел он, ушел, сукин сын! — кричал беснующийся человек, подтаскивая старичка к царскому офицеру. — Разорвать его надо... Через подполье лазом из огня ушел... Нас с Ондрюшкой хотел сжечь, чорт проклятый!..
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.