5

Крепость Нотебург переименовали в Шлиссельбург — ключ-город. Завалили пролом, поставили деревянные кровли на сгоревших башнях. Посадили гарнизон. Войска пошли на зимние квартиры. Петр вернулся в Москву. У Мясницких ворот под колокольный перезвон именитые купцы и гостиная сотня с хоругвями встретили Петра. На сто сажен Мясницкая устлана красным сукном. Купцы кидали шапки, кричали по-иностранному: «Виват!» Петр ехал, стоя, в марсовой золоченой колеснице, за ним волочили по земле шведские знамена, шли пленные, опустив головы. На высокой колымаге везли деревянного льва, на нем верхом сидел князь-папа Никита Зотов, в жестяной митре, в кумачевой мантии, держал меч и штоф с водкой. Две недели пировала Москва, — как и полагалось по сему случаю. Немало почтенных людей занемогло и померло от тех пиров. На Красной площади пекли и кормили пирогами посадских и горожан. Пошел слух, что царь велел выдавать вяземские печатные пряники и платки, но бояре-де обманули народ, — за этими пряниками приезжали из деревень далеких. Каждую ночь над кремлевскими башнями взлетали ракеты, по стенам крутились огненные колеса. Допировались и дошутились на самый Покров до большого пожара. Полыхнуло в Кремле, занялось в Китай-городе, ветер был сильный, головни несло за Москву-реку. Волнами пошло пламя по городу. Народ побежал к заставам. Видели, как в дыму, в огне скакал Петр на голландской пожарной трубе. Ничего нельзя было спасти. Кремль выгорел дотла, кроме Житного двора и Кокошкиных хором, — сгорел старый дворец (едва удалось вытащить царевну Наталью с царевичем Алексеем), — все приказы, монастыри, склады военных снарядов; на Иване Великом попадали колокола, самый большой, в восемь тысяч пудов, — раскололся. После, на пепелищах, люди говорили: «Поцарствуй, поцарствуй, еще не то увидишь...»   По случаю приезда из Голландии сына Гаврилы, у Бровкина после обедни за столом собралась вся семья: Алексей, — недавно возведенный в подполковники; Яков — воронежский штурман, мрачный, с грубым голосом, пропахший насквозь трубочным табаком; Артамоша с женой Натальей, — он состоял при Шафирове переводчиком в Посольском приказе, Наталья в третий раз была брюхата, стала красивая, ленивая, раздалась вширь, — Иван Артемьич не мог наглядеться на сноху; был и Роман Борисович с дочерьми. Антониду этой осенью удалось спихнуть замуж за поручика Белкина, — худородного, но на виду у царя (был сейчас в Ингрии). Ольга еще томилась в девках. Роман Борисович одряхлел за эти годы, — главное оттого, что приходилось много пить. Не успеешь проспаться после пира, а уж на кухне с утра сидит солдат с приказом — быть сегодня там-то... Роман Борисович захватывал с собой усы из мочалы (сам их придумал) и деревянный меч. Ехал на царскую службу. Таких застольных бояр было шестеро, все великих родов, взятые в потеху кто за глупость, кто по злому наговору. Над ними стоял князь Шаховской, человек пьяный и нежелатель добра всякому, — сухонький старичок, наушник. Служба не особенно тяжелая: обыкновенно, после пятой перемены блюд, когда уже изрядно выпито, Петр Алексеевич, положив руки на стол и вытянув шею, озираясь, громко говорил: «Вижу — зело одолевает нас Ивашко Хмельницкий, не было бы конфузии». Тогда Роман Борисович вылезал из-за стола, привязывал мочальные усы и садился на низенькую деревянную лошадь на колязках. Ему подносили кубок вина, — должен, подняв меч, бодро выпить кубок, после чего произнести: «Умираем, но не сдаемся». Карлики, дураки, шуты, горбуны с визгом, наскочив, волокли Романа Борисовича на лошади кругом стола. Вот и вся служба, — если Петру Алексеевичу не приходило на ум какой-либо новой забавы. Иван Артемьич находился сегодня в приятном расположении: семья в сборе, дела — лучше не надо, даже пожар не тронул дома Бровкиных. Нехватало только любимицы — Александры. Про нее-то и рассказывал Гаврила — степенный молодой человек, окончивший в Амстердаме навигационную школу. Александра жила сейчас в Гааге (с посольством Андрея Артамоновича Матвеева), но стояли они с мужем не на посольском подворьи, а особо снимали дом. Держала кровных лошадей, кареты и даже яхту двухмачтовую... («Ах, ах» — удивлялся Иван Артемьич, хотя на лошадей и на яхту, тайно от Петра Алексеевича, посылал Саньке немалые деньги.) Волковы уехали из Варшавы уже более года, когда король Август бежал от шведов. Были в Берлине, но недолго, — Александре немецкий королевский двор не понравился: король скуп, немцы живут скучно, расчетливо, каждый кусок на счету... — В Гааге у нее дом полон гостей, — рассказывал Гаврила, — знатных, конечно, мало, больше всякие необстоятельные люди: авантюристы, живописцы, музыканты, индейцы, умеющие отводить глаза... Она с ними катается на парусах по каналу, — сидит на палубе, на стульчике, играет на арфе... — Научилась? — всплескивал ладонями Иван Артемьич, оглядывал домашних... — Выходит гулять на улицу — все ей кланяются, а она вот так только головой — в ответ... Василия не всегда выпускает к гостям, да он тому и рад, — стал совсем тихий, задумчивый, постоянно с книжкой, читает даже по-латыни, ездит на корабельные верфи, по кунсткамерам и на биржу, — присматривается... Перед самым отъездом Гаврилы Санька говорила, что и в Гааге ей все-таки надоело: у голландцев только разговоров — торговля да деньги, с женщинами настоящего рафине нет, в танцах наступают на ноги... Хочется ей в Париж... — Непременно ей с французским королем минувет танцовать! Ах, девчонка! — ахал Иван Артемьич, у самого глаза щурились от удовольствия. — А когда она домой-то собирается? Ты вот что скажи... — Временами, — надоедят ей авантюристы, — говорит мне: Гашка, знаешь, — крыжовнику хочу, нашего, с огорода... На качелях бы я покачалась в саду над Москвой-рекой... — Свое-то, значит, ничем не вытравишь... Иван Артемьич весь бы день готов был слушать рассказы про дочь Александру. В середине обеда приехали Петр и Меншиков. (Петр часто теперь заворачивал сюда.) Кивнул домашним, сказал затрепетавшему Роману Борисовичу: «Сиди, — сегодня без службы». Остановился у окна и долго глядел на пожарище. На месте недавних бойких улиц торчали на пепелищах печные трубы да обгорелые церквенки без куполов. Ненастный ветер подхватывал тучи золы. — Гиблое место, — сказал он внятно. — За границей города стоят по тысяче лет, а этот не помню — когда он и не горел... Москва!.. Невеселый сел к столу, некоторое время молча много ел. Подозвал Гаврилу, начал строго расспрашивать, — чему тот научился в Голландии, какие книги прочел? Велел принести бумагу, перо, — чертить корабельные части, паруса, планы морских фортеций. Один раз заспорил, но Гаврила твердо настоял на своем. Петр похлопал его по голове: «Отцовские деньги зря не проедал, вижу». (Иван Артемьич при сем потянул носом счастливые слезы.) Закурив, Петр подошел к окошку: — Артемьич, — сказал, — надо новый город ставить... — Поставят, Петр Алексеевич, — через год опять обрастут... — Не здесь... — А где, Петр Алексеевич? Здесь место насиженное, стародавнее, — Москва. (Задрав голову, — низенький, коротенький, — торопливо мигал.) Я уж, Петр Алексеевич, взялся за эти дела... Пять тысяч мужиков подговорено — валить лес... Избы мы по Шексне, по Шелони, на месте будем рубить, пригоним их на плотах, — бери, ставь: рубликов по пяти изба с воротами и с кали-точкой... Чего милее! Александр Данилыч идет ко мне интересаном... — Не здесь, — повторил Петр, глядя в окошко. — На Ладоге надо ставить город, на Неве... Туда гони лесорубов... Коротенькие руки Ивана Артемьича так сами и просились — за спину — вертеть пальцами... — Можна... — сказал тонким голосом.   — Мин херц, опять приходила ко мне старая Монсиха... Плачет, просит, чтобы ее с дочерью хоть в кирку пускали, к обедне, — осторожно проговорил Меншиков. Ехали от Бровкина, под вечер, мимо пожарища. Ветер кидал пепел в кожаный бок кареты. Петр откинулся вглубь, — Алексашкиных слов будто и не слышал... После Шлиссельбурга он только один раз, в Москве уже, помянул про Анну Монс: велел Алексашке поехать к ней, взять у нее нашейный, осыпанный алмазами, свой портрет, — прочих драгоценностей, равно и денег, не отнимать и оставить ее жить, где жила (захочет — пусть уезжает в деревню), но отнюдь бы никуда не ходила и нигде не показывалась. С корнем, с кровью, как куст сорной травы, выдрал эту женщину из сердца. Забыл. И сейчас (в карете) ни одна жилка на лице не дрогнула. Анна Ивановна писала ему, — без ответа. Она засылала мать к Меншикову с подарками, моля позволить — упасть к ногам его царского величества, которого одного любила всю жизнь... А медальон Кенигсеком у нее-де был украден. (Про письма, найденные на нем, она не знала.) Меншиков видел, что мин херц весьма нуждается в женской ласке. Царские денщики (все у Меншикова на жалованьи) доносили, что Петр Алексеевич плохо спит по ночам, охает, стучит в стену коленками. Ему нужна была не просто баба, — добрая подруга. Сейчас Алексашка запустил про Анну Монс только для проверки. Петр — никак. Съехали с бревенчатой мостовой на мягкую дорогу, — Алексашка вдруг начал смеяться про себя, крутить головой. Петр — ему — холодно: — Удивляюсь, как я тебя все-таки терплю, — не знаю... — А что я?.. Да — ей-ей... — Во всяком деле тебе непременно надо украсть... И сейчас крутишься, — вижу... Алексашка шмыгнул. Некоторое время ехали молча. Он опять заговорил со смешком. — С Борисом Петровичем у меня вышла ссора... Он тебе еще будет жаловаться... Он все хвастал економкой... Купил-де ее за рубль у драгуна... «А не уступлю, говорит, и за десять тысяч... Такая, говорит, бойкая, веселая, как огонь... На все руки девка...» Ну, я и подъехал... Подпили мы с ним: — покажи... Жмется, — она, говорит, не знаю куда ушла... Я и пристань... Старику — тесно, повертелся, повертелся, позвал. Так она мне понравилась сразу, — не то чтобы какая-нибудь писаная красавица... Приятна, голос звонкий, глаза быстрые, волосы кудрявые... Я говорю: надо бы по старинному обычаю гостю — чашу с поцелуем. Борис Петрович потемнел, она смеется. Наливает кубок и — с поклоном. Я выпил, — ее — в губы. Поцеловал ее в губы, мин херц, — обожгло, ни о чем думать не могу, кровь кипит... «Борис Петрович, — говорю, — уступи девку... Дворец отдам, последнюю рубашку сниму... Где тебе с такой справиться? Ей нужно молодого, чтобы ее ласкал... А ты ее только растревожишь без толку... А к тому же, — говорю, — тебе и грех: жена, дети... Да еще как Петр Алексеевич на твой блуд взглянет...» Припер старика... Сопит... «Александр Данилыч, отнимаешь ты у меня последнюю радость...» Махнул рукой, заплакал... Ей-ей, прямо смех... Ушел, заперся один в спальне. Я с этой економкой живо переговорил, послал за каретой, погрузил ее вместе с узлами и — к себе на подворье... А на другой день — в Москву. Она недельку поплакала, но — притворно, я так думаю... Сейчас, как птичка, у меня во дворце... Петр, — не понять, — слушал или нет... Под конец рассказа — кашлянул. Алексашка знал наизусть все его кашли. Понял. — Петр Алексеевич слушал внимательно.
139/174
© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.
©1996—2024 Алексей Комаров. Подборка произведений, оформление, программирование.
Яндекс.Метрика